И тогда сострадательной Гунхильд пришла в голову замечательная идея: надо попробовать пристроить его к Эноку Хове.
Энок — святой человек; он не сможет отказать, поскольку старается жить согласно Писанию. А если он будет дурно обращаться с мальчиком — Каролус не из тех, кто даст себя в обиду! А у Энока есть чем поживиться, считала Гунхильд: «Ты разве не знаешь, несчастный, что здесь живут маленькие ракли?[72] Так что можно устроить блави и локки![73] Ч… меня дери, если не так! — такой приятный и красивый парень, как Каролус! Уж если твоя бабка заполучила владельца хутора из Вардала, то твой сын может так же окрутить дочку хозяина Хове, папаша!» Томас-цыган посмеялся, признавая, что его жёнушка далеко не глупа, и решил — надо попытаться уговорить Энока.
Теперь только надо было зайти с нужной стороны. Ибо крестьяне бывают более заносчивыми, чем священники, а Энок выглядит посуровей Рамстада. Тут лучше всего было действовать хитростью и показать свою учёность, потому что Энок и сам был умён. И когда он увидит, что цыган так же хорошо смыслит в Писании, как и сам Энок, и более того — ибо Томас, пожалуй, отыщет то, чем можно застать Энока врасплох, — и тогда хозяин Хове по-другому станет думать о Томасе и его сородичах, и его представление о Каролусе тоже изменится к лучшему.
У Томаса был припасён козырь, которым он собирался ударить напоследок — то, что сказал священник Мейер: с Божьей помощью, и с мудрыми советами Эйлерта Сундта, можно и для Томаса подыскать дом и землю, если он пожелает. «Может быть, уже скоро и я буду владеть клочком земли, — думал Томас, — если в этом клочке заключается разница между бродягой и человеком в этом мире!»
XII
Вечерело. Энок сидел за столом и ужинал.
Вошли цыгане, один за другим, поздоровались с ним и пристроились в уголке у печки. Последним явился Томас.
— Добрый вечер, и благословит Господь сию трапезу, — проговорил он с почтением.
Он был невысокого роста, мягкого телосложения, его походка и движения были лёгкими и размашистыми, словно у дикаря, не знакомого с тяжёлой работой. Когда он шёл, он как будто играл всеми частями тела, болтая их туда-сюда, как хотел. Маленькая голова покачивалась на худой, смуглой, выгнутой вперёд шее и прижималась то к одному плечу, то к другому, как будто ища ласки. На лице его, в общем добродушном, проглядывали цыганские черты; выражение его было вкрадчивым, неопределённым, ненадёжным, легко и быстро меняющимся от притворной серьёзности до дикого хохота; но когда Томас общался с приличными людьми, он выглядел торжественным, и столь же торжественной была его речь.
Он уселся на стул перед очагом и заговорил напыщенными и длинными фразами. Трудно было понять, чего он хочет, поскольку начал Томас с рассуждений о погоде и чудесах Божьих в природе. Речь его была текучей, как и он сам, лилась нараспев то вверх, то вниз в своей невероятной тональности. Чувствовалось, что оратор доволен сам собой и своими разглагольствованиями; он старался говорить изысканно и красиво, и сплёвывал коричневым, когда подчёркивал что-то важное — Томас постоянно жевал табак, как козёл. Он любил подискутировать о высоком; и голова его болталась на шее, как пустой стебель, затылок дёргался и глаза сверкали; лицо вытягивалось, становилось напряжённым, а речь — невероятно мудрёной. Ибо для своих многочисленных умных мыслей и представлений Томас находил слова, которые вряд ли кто-либо, кроме него, мог подобрать; и он посрамил многих умных мужей, даже священников, в знании закона Божьего и Писания, а также во многих взглядах и аспектах.
Энок не отвечал ни да, ни нет. Ему было тяжело с цыганами. Они не были похожи на остальных людей. Было что-то совершенно невыносимое в их облике и в характере. Что-то неопределённое, изворотливое, смуглое и скользкое, что-то змеиное и что-то от угря, иногда просто-напросто дьявольское. Ни откровенности, ни твёрдого слова от них не добьёшься; всё лживо, обманчиво и скрыто; и они несли с собой неприятный запах, запах мерзких звериных вожделений и грехов, как будто они заключили особый договор с Дьяволом. Томас был далеко не худшим из них; но всё же он цыган; и этот скользкий язык не мог выдать ничего, кроме пустой болтовни. Просто отвратительно было, когда он принимался рассуждать о чём-то серьёзном; в устах бродяги всё звучало как богохульство. Порой Эноку казалось, что у них не могло быть души; они были не людьми, а разодетыми животными, обезьянами и лисами в человеческом обличье; наполовину людьми, наполовину зверями из тёмных миров; и потому они не могли разговаривать, как обычные люди; их можно было отличить, едва они раскрывали рот. И о чём они помышляли, когда мямлили на своём цыганском наречии, — дьявол разберёт; наверняка о чём-то ужасном!