— Вулканы огнедышать, — вслух припомнилось Орру.
— Что вы сказали?
— Я уже могу быть свободен?
— Только до завтра. А завтра в пять!
— Буду, — ответил Орр и ушел.
Глава 10
Il descend, reveille, l’autre cote du reve. [9]
Только три часа пополудни — в принципе, Орр успевал еще на службу в департаменте паркового хозяйства, да и следовало бы вернуться, чтобы завершить наконец эту тягомотину с планами спортплощадок юго-восточных предместий. Но он не стал возвращаться. Мысль о постылой конторе, угодливых лицах подчиненных, промелькнув, тут же угасла. Невзирая на заверения памяти, что он вот уже пять лет занимается именно подобным делом и именно в этой должности, всем своим нутром Джордж отказывался принять такое положение вещей за чистую монету — нынешняя работа доподлинного отношения к реальной действительности не имела. Это не то дело, каким следовало бы ему заниматься. Не его это работа.
Джордж понимал, что в подобного рода небрежении доброй долей окружающей его реальности, в таком сюрреалистическом отторжении, с каким столкнулся он теперь в самом себе, кроется опасность настоящего безумия, риск окончательно утратить свободу воли. Понимал, что природа не терпит пустоты и фантазия может заполнить образовавшийся вакуум чем угодно, любыми кошмарами. А вакуум был, существовал объективно. Как дуплистому дереву здоровой сердцевины, окружающей Орра действительности катастрофически недоставало достоверности. Сновидение, творя там, где нужды в этом не было никакой, явно поскупилось на декорации. И даже физический вакуум, как альтернатива подобному существованию, возможно, был бы лучше. Орр теперь готов принять за реальность самый невероятный вывих подсознания, готов без удивления встретить на улице любых монстров со всеми их мифологическими атрибутами. Возможно, разумнее отправиться прямиком домой и, позабыв о наркотиках, лечь спать в предвкушении снов лучших, чем этот.
Покинув в центре вагончик фуникулера, Джордж решил не дожидаться трамвая, а размять ноги, прогулявшись через парк. Пешую прогулку он всегда предпочитал дребезжащей механике.
Посреди того, что некогда гордо называлось Лавджой-парком, высились нетленные останки эстакады старого фривея — колоссальная бетонная конструкция, возможно, плод гигантомании семидесятых, последнего ее конвульсивного всплеска. Когда-то эстакада вела к Маркизову мосту, теперь же обрывалась в воздухе высоко над Франт-авеню. Лишь дивиться оставалось, как удалось уцелеть этому реликту в ходе всеобщей реконструкции после моровой эпохи. Возможно, лишь потому, что столь бесполезное и чудовищное сооружение примелькалось, стало в глазах беспечных американцев как бы невидимкой — именно по причине полной своей неуместности. Сверху эстакада поросла редкими кустиками, пустившими корни в растрескавшийся асфальт, снизу ее бетонные опоры были облеплены убогими лавчонками, как прибрежные скалы ласточкиными гнездами. На этом позабытом городском пятачке, как бы выпавшем из общего потока жизни, они еще сохранились, здесь еще держались на плаву последние независимые торговцы, еще воскурялись малоаппетитные ароматы крохотных экзотических рестораций — вопреки всему на свете, вопреки тотальной строгости всемирного рационирования пищевых продуктов, вопреки безжалостной конкуренции с торговыми палатами Цемирплана, через которые проходило нынче девяносто процентов мирового товарооборота.
Над входом в магазинчик подержанных вещей гордо сияла облезлой позолотой вычурная вывеска «Антиквариат», ниже клочок бумаги, небрежно прилепленный к дверному стеклу, с корявой надписью от руки: «Принимать всякий утиль». В одной витрине красовался весьма случайный набор аляповатой керамики, в другой — ветхое кресло-качалка, прикрытое траченным молью шотландским пледом. Вокруг этих двух, очевидно, главных экспонатов россыпью иные мелкие образчики материальной культуры человечества: тронутая ржой несбитая подкова, ходики с кукушкой, некое устройство загадочного предназначения, возможно, доильный агрегат, фотография Эйзенхауэра в паспарту, чуть надколотая стеклянная призма с залитыми внутри тремя эквадорскими монетами, пластиковое сиденье от стульчака, затейливо разрисованное крохотными крабами и ламинариями, изрядно замусоленная антология и стопка старых пластинок-сорокапяток хай-фай-класса, помеченных ярлычком «В отл. сост.», но явно запиленных до последнего. В подобном магазине, грустно отметил про себя Орр, и могла бы подрабатывать мать Хитер. Подчинившись внезапному импульсу, он толкнул дверь.