Книга Фуко попала в поле зрения Ленга и Купера. Они направили прожектор, высветивший в трудах Фуко особый смысл, не прочитанный во Франции и, возможно, даже не вкладывавшийся в него автором. Ибо если книга в момент ее появления не была замечена политиками, как жалуется Фуко в семидесятые годы, то именно потому, что этот аспект не входил в замысел автора. Робер Кастель в статье, посвященной судьбе «Истории безумия», пишет об этом с особой силой:
«Роль знаменосца, возглавляющего движение по ниспровержению отдельных психиатрических практик, выпавшая на долю Мишеля Фуко, возникла в силу исторического процесса. Она отнюдь не явилась непосредственным результатом выхода его книги. […] „История безумия“ имела, прежде всего, судьбу академического труда, ставившего академические вопросы. В этом нет ничего уничижительного, ничего, что подвергало бы сомнению оригинальность работы. Ее новизна хорошо вписывалась в контекст эпистемологии, вехами которой помечено интеллектуальное поле эпохи. Академическая традиция, которую продолжил Фуко (Брюнсвик, Башляр, Кангийем), задается вопросом о претензиях научного дискурса на истину и об условиях реализации его возможностей по ту сторону порога рефлексивности, начиная с которого классическая история науки развивается как расфасовка чистых продуктов ума»[224].
Кастель добавляет:
«Анализ Фуко смог поспособствовать изменению взгляда на психиатрию и безумие, существовавшего в начале 60-х годов, только минуя чисто практический регистр»[225].
Кастель прекрасно описывает реакцию на выход книги и суть регистров, служивших для Фуко, по всей видимости, отправными точками:
«„История безумия“ прочитывалась в середине 60-х годов одновременно и как академическая диссертация, продолжающая традиции эпистемологических исследований Башляра и Кангийема, и как бунт против темной власти условностей, вызывающий в памяти имена Лотреамона или Антонена Арто. Это парадоксальное соединение придавало произведению особый статус, восхищая одних, раздражая других или вызывая сразу и восхищение и раздражение. Однако то, что работа являлась диссертацией, исключало конкретный политический аспект, а также прочтение ее как проекта изменений практического характера»[226].
Только после 1968 года, с наступлением эпохи «отраслевой борьбы» вокруг тюрем и психиатрии, книга в буквальном смысле попала в плен к социальному движению, которое навязало особое ее прочтение и придало ей политический смысл, не проявившийся в момент выхода. Фуко прекрасно отдавал себе в этом отчет. В 1972 году, переиздавая книгу, он изымает из нее предисловие, написанное в 1960 году. После долгих размышлений, следует ли писать новое предисловие и разъяснять свое видение движения «антипсихиатров», он решает предварить издание коротким «антипредисловием», оправдывая свой отказ от обновления старого текста тем, что автор не должен навязывать свое прочтение книги. «Книга появляется на свет, — пишет он, — как крошечное событие, вещица в чьих-то руках. С этого момента она включается в бесконечную игру повторов; вокруг нее — да и на удалении — начинают роиться двойники; каждое прочтение на миг облекает ее неосязаемой, неповторимой плотью; ее фрагменты получают самостоятельное бытие, им дают оценку вместо нее самой, в них пытаются втиснуть чуть ли не все ее содержание, и, случается, именно в них она в конце концов находит последний приют; возникают двойники-комментарии — иные дискурсы, в которых она должна, наконец, предстать такой, какая она есть на самом деле, сознаться в том, что скрывала прежде, освободиться от всего напускного и показного». И, в силу этого, лучше не пытаться «ни объяснять, чем была в свое время эта книга, ни вписывать ее в реалии сегодняшнего дня; той цепи событий, к которой она принадлежит и которая и есть настоящий ее закон, пока не видно конца»[227]. Можно ли лучше выразить мысль, что книга меняется со временем? Что, по крайней мере, эта книга изменилась?