Выбрать главу

Васильчиков подал пистолеты Глебову, чтобы тот зарядил; затем Монго проверил, хорошо ли заряжено. Вручили оружие дуэлянтам.

Мишель в белой рубашке, тонкой, как детское платьице, дергающейся на крепчающем ветру, растерянно взял пистолет, взвесил на руке. Ужасно маленький — под огромным грозовым небом, в окружении гигантских гор. Поднял на Монго глаза, совершенно такие же, как у Юрия.

— Неужели я буду в него стрелять? — тихо проговорил Мишель. — Все это была только шутка — я готов, пожалуй, извиниться…

И перевел взгляд на Николая.

Тот скинул черкеску и стоял, чуть набычась и уверенно расставив ноги, точно скала, не имеющая никакого намерения падать. Даже сейчас Николай показался Мишелю забавным: глаз художника улавливал неестественность позы, привычно утрировал ее, вписывал в чрезмерно-романтическое окружение: наползающая из-за гор черная туча, нависающие скалы, кладбище неподалеку от места будущего поединка… Мишель чуть улыбнулся, почти дружески глядя на своего противника.

Глебов больше не был прежним, сердечным и простым «Мишкой». Теперь он сделался командиром, коего надлежало слушаться беспрекословно.

Уверенно и спокойно распоряжался, отсчитывал шаги, расставлял дуэлистов, делал указания; ему подчинялись. Должно быть, так же деловито он и воюет; с годами этот неприметный офицерик покроется морщинками, женится на неприметной женщинке — и только по ослепительной красоте его дочерей можно будет догадываться о том, как хорош собой был он когда-то…

Мишель тряхнул головой. Сплошной Шекспир. Сочинительство в уме пьес когда-нибудь его погубит.

Глебов вежливо, но отчужденно коснулся его локтя.

— Сюда, Михаил Юрьевич, прошу вас.

Мишель послушно встал у барьера. Глебов развел их с Мартыновым по крайний след отсчитанных шагов; затем сказал:

— По моему сигналу — сходиться. Стрелять — кто когда захочет, без очередности, можно — стоя на месте, можно — подходя к барьеру.

Гроза снова рокотнула, но дождя всерьез еще не начиналось; несколько больших теплых капель упало и тотчас впиталось в пыль.

— Сходитесь! — крикнул Глебов.

Мишель быстро подошел первый к барьеру и остановился, повернувшись к противнику боком и закрываясь пистолетом. Мартынов последовал его примеру — широким размашистым шагом приблизился к отметке, не поднимая пистолета, а затем прицелился.

Мишель ждал, становясь все более растерянным. Монго смотрел на него во все глаза: с каждым мгновением лицо Мишеля делалось все более чужим, все менее знакомым; сквозь родные черты проступали, точно проявлялись сквозь тонкую бумагу, совершенно другие, никогда не виданные. Мишель Лермонтов был сейчас не просто некрасив — он выглядел отталкивающе: с широко раскрытыми темными глазами, с подрагивающей мокроватой нижней губой, с щегольскими блестящими усиками. Пегие волосы с белым клоком надо лбом слиплись от пота — перед грозой было душно. Поэт, мечтатель, шотландский бард, свихнувшийся от столетнего сидения в полых холмах, — что угодно, только не лихой Юрка. В это мгновение Монго не понимал, как возможно было перепутать обоих братьев. Насколько хорош был один, настолько дурен другой — злобный карла, по ошибке природы наделенный поэтическим даром.

И, чтобы оторвать взгляд от этой жуткой картины, Столыпин глянул на Васильчикова. Князь, высокий и тонкий, стоял немного в стороне, устало надломившись в пояснице. Ждал, настороженный. Затем чуть заметно вздохнул — как переводит дух человек, исполнивший свою часть тяжелой работы в ожидании, пока другие докончат остальное.

То самое животное чувство, которое заставляло Дорохова безошибочно поворачиваться туда, где притаилась опасность, вдруг оживилось в душе Столыпина: точно некий доисторический предок проснулся в нем и властно заявил о своих правах. И во всем окружающем их необъятном, вздыбленном, опасном и благодатном Кавказе внезапно ощутилось нечто страшное, нечто такое, чего раньше никогда не ощущалось, несмотря на все опасности войны.

И прежде чем Столыпин допустил догадку в рассудок, тот, доисторический, бывший почти животным, в его сердце уже знал: Юры больше нет. Отсутствие Юрия — вот что чувствовал Монго, вот что заставило его похолодеть при виде тихонько вздыхающего Васильчикова. Оборвалась нить, неизменно протянутая к другу, где бы тот ни находился. Окровавленный ее конец еще дрожал, присоединенный к столыпинскому сердцу, и Монго знал: эта рана не зарубцуется. Юрки нет.