Выбрать главу

В отличие от ранних мистиков, посвященных в тайные культы, ши обладали прекрасным литературным даром, умели записывать не только эстетически изящно, с соблюдением всех канонов, но и «объёмно». Они научились показывать не трёхмерное, а многомерное пространство мистического опыта, что выходит за рамки всякого логического осмысления мира. Это и придало столь характерный облик «Дао дэ цзину», где за нарочитой сбивчивостью речей, повторений, оговорок лепится цельный образ небытийного и потустороннего, никак не объясняемого, и всё же ярко переживаемого. Ши умели учиться, умели слушать и воспринимать, их искренность и стремление к нравственной справедливости заставляла их бесстрашно открываться знаниям Неба и беззаветно доверяться мистическому опыту совершенномудрых.

Правда, сам факт письменной фиксации «Дао дэ цзина» показал, что те, кто стоял у истоков письменного текста, уже не вполне понимали, почему это не надо записывать. Запись ровно настолько же передает истину, присутствующую в сознании мудреца, насколько и искажает её, низводит до простого порядка слов. Порой она создает иллюзию всезнания, и зачастую, чем ближе человек считает себя подошедшим к постижению мудрости Лао-цзы, тем на самом деле он глубже увязает в болоте гордыни собственного сознания.

Ши мог называться и обычный чиновник при дворе, а лучшим ши был, конечно же, сам правитель. Но китайская культура всё же выше ценит другого ши — не просто служивого человека, находящегося на официальном посту, но личность иного рода. Он должен представлять собой не столько реальную личность, сколько совокупность идеальных черт человека. Более того, считалось вполне допустимым, если он отказывался от всех официальных постов, становился «покинутым всеми отшельником», уединялся в деревне: ведь он воплощён не как «служивый», но прежде всего как человек высшей добродетели. И здесь моральный фактор, нравственный импульс к самопреодолению, вечному самоочищению, идущий из глубины сознания человека, определяет его как истинного ши. Нравственное здесь приходит в гармонию с государственным. На вопрос

Цзыгуна о том, кто может быть назван ши, Конфуций ответил: «Тот, кто в поступках совестлив, действуя во всех четырёх сторонах света, и не осрамится, выполняя поручение правителя». К тому же, такой муж «в словах должен быть искренен, а в поступках — достигать плодов своих деяний».

Ши нельзя назвать каким-то отдельным сословием или тем более классом, это — прежде всего нравственный ориентир традиции. Его миссия заключена в преданном и беззаветном служении идеалам древности. Именно такое служение подразумевается во фразе из «Дао дэ цзина»: «С древности искушённый муж видел мельчайше-утончённое, проникал в сокровенное и был непостижим в своей глубине» (§ 15).

Ши приравниваются к идеальным мудрецам древности. Особая лёгкость бытия, чистота переживаний, устремлённость в непроглядную даль «высокого прошлого» делали ши находящимися как бы вне социальной действительности. И в то же время они были людьми безусловно реальными, двумя ногами стоящими на земле. Жизнь, бесконечно обращённая в прошлое, мистическая действительность, равная идеалу, переводила их существование в какую-то иную, метафизическую реальность.

Этимология слова «ши» достаточно интересна. В древности понятие «ши» являлось синонимом понятию «человек». Позже им стали обозначаться воины. И то и другое значение мы можем встретить в самом древнем китайском литературном произведении — «Шицзин». Понятие «ши» трижды встречается в тексте «Дао дэ цзина» (§ 15, 41, 68), причём каждый раз в первых строках параграфа. Правда, в § 41 и 68 нет никакого основания переводить слово «ши» иначе, чем «военачальник», «воин». Неужели составитель трактата воспринимал ши лишь в этом смысле? По всей видимости, это так, а значит, та школа, тот очень узкий круг людей, объединённых идеями трактата, не идентифицировал себя с этой группой людей, равно как и ни с какой другой.

При этом автор не называет себя и «отшельником», хотя это понятие уже встречалось в ту эпоху. Правда, всё это не мешает ему подчёркивать своё горделивое одиночество, отличность от других, неумение жить по законам толпы, ставя им в противовес единый закон природы Дао. В отличие от весёлого буйства людей, «словно охваченных праздником императорского угощения», он печален, а если быть абсолютно точным, — находится в том предсостоянии бытия, где нет ещё ни радости, ни грусти, уподобляя себя нерождённому младенцу без улыбки. Но его печаль — это затаённая радость от ощущения вкуса бытия, это ликование от исключительно интимного общения с этим миром, в то время как другие люди веселы от мелких событий жизни, а не от события самой жизни.