Выбрать главу

Что это кусок Арапкина хвоста, я узнал сразу. Но вот была задача: как он попал на куст сирени? Как он оторвался от Арапки?.. И пятна какие-то желто-розовые на снегу у крыльца были, и отец счищал со снега их железной лопатой.

У матери, я помню, лицо было бледное тогда, когда брала она меня на руки и шептала этак: "Ничего, деточка, не бойся. Убежали уж волки... В лес убежали волки... Это ночью, когда ты спал, а теперь их уж нет, волков..."

И я понял, что Арапки уж тоже нет, как и Нептушки: разорвали волки Арапку и съели, и я заплакал в голос...

А очарование пришло через несколько, должно быть, дней, когда нянька вынесла меня на замерзшую речку, на которую и глядеть-то было больно: так лед сверкал. Лед был первый, чистенький, гладенький, и бегали по льду этому сельские ребятишки, с палками-колдашами, глушили рыбу, и вот и теперь я отчетливо помню, как под их ногами лед булькал... Он был ведь тонкий еще и именно булькал - другого слова подходящего не знаю, - вот как вода булькает, когда начинает из полной бутылки литься...

Колдаши у ребят были ветловые с белыми кружочками, вырезанными по коре... Этими колдашами били по льду, когда под ним прижукшего окуня или пескаря замечали, - оглушат, пробьют лед и вытащат рыбку голой рукой...

Но не в этом было для меня очарование: не в окуньках и пескариках, а в том, что тут, на льду этом, я в первый раз в жизни увидел радугу.

Дело простое: иногда колдаш не оглушал рыбы - она уплывала, но от удара лед трескался веером. Мальчишка кричал: "Орел!" - и убегал дальше; а я, увидев одного такого "орла", положительно обомлел от счастья... Я опустился на лед и старался захватить его своими ручонками... Какая это была красота!.. В каждой трещине, конечно, преломились солнечные лучи, и весь "орел" такими сиял красками несказанными!..

О-ча-ро-вание!..

Нянька пыталась было оттащить меня. Но куда же? куда же еще можно было из этой сказки?!.

Я пронзительно кричал, упирался, я вцепился красными пальчонками в трещинки льда, я болтал, лежа, ногами в маленьких валенках, от нее отбивался...

Понять меня она не могла. Она тащила меня безжалостно и тоже кричала: "Нет там никакой рыбки!.. Что ты там ловишь, глупый?.. Ты простудишься!"

Она так и не поняла, что я уж "простужен" на всю жизнь... что этого "орла" из радуг я так и буду потом ловить всю свою жизнь, отлично зная, что нет под ним никакой "рыбки"!..

Очень искренне сказалось это у Ефима Петровича.

Трудно, даже и задавшись исключительно этой целью, найти сорокалетнего человека с застенчивыми глазами, а у него как раз и были застенчивые, в очень молодых ресницах и веках, прозрачные глаза, такие, которым и хотел бы не верить - не можешь. И под стать глазам были у него губы, очень склонные по-детски широко удивляться.

- "Орла" вашего я не совсем понимаю, как и ваша нянька, - сказал я, - а волками и меня в детстве пугали... Я ведь тоже русский, а уж это что же за русское без волков?..

- Верно! - подхватил Ефим Петрович. - С последним волком исчезнет и весь наш руссизм...

- Однако вы их все-таки не видали, сознайтесь!

Но Ефим Петрович выставил вперед руку для защиты.

- Волков я увидел так же близко от себя, как лошадей, в ту же самую зиму, когда был по третьему году.

Я не знаю, зачем меня и старшего моего брата, теперь покойного - еще студентом умер от тифа, а тогда ему лет пять было, - отец взял в кибитку и куда он мог с нами ехать на паре лошадей цугом... А что на паре и цугом это я отчетливо помню. И лошадей помню и помню, что башлычок, которым меня мать укутала, очень резал мне щеки, и все его отодвигал к ушам я...

Так и не спросил я потом, куда это мы ехали тогда, но в город за сорок верст мы не могли ехать - это было бы очень далеко от нас с братом, - может быть, в гости...

Но до чего же ясно помню я сидевшего на облучке Гришку, парня лет семнадцати!.. И вот же нянька Ариша не осталась у меня в памяти так полно, как этот Гришка... Кривошея, - да: вот так глядела, голова набок... башмаки рыжие... ноги толстые, без щиколоток. Но вот цвета глаз ее я не помню... А Гришкины серые глаза помню ясно, и над ними косицы желтые, и в желтой голице кнут. В нагольном тулупе, кушаком красным подпоясанный и без шапки почему-то стоит он на облучке...

Это верстах в четырех - в пяти от хутора на нас напали волки. Должно быть, те же самые, что Арапку съели. И вот около самого лица своего я увидел морду серую, зубы белые и красный язык волчий - и тут же грохот выстрела: это отец стрелял из берданки... Как ему удалось отбиться от стаи и куда мы приехали тогда: домой ли повернули, или добрались до села - это уж в памяти не осталось, но я помню, как потом какая-то черная, на монашенку похожая старушка выливала мне "испуг" из воска и что-то показывала моей матери, и обе говорили наперебой: "Вот как он вышел!.. Совсем, как живой".

Тут Ефим Петрович, все время очень помогавший своему рассказу руками, начал лепить из мягкого белого хлеба что-то напоминавшее ему, может быть, "испуг" из воска. Но не нашел еще я, что бы сказать ему кстати (я к тому же люблю больше наблюдать и слушать, чем говорить), как он продолжал, загораясь:

- Еще что я помню из того времени совершенно ясно - это пожар и грабителя... Горело не у нас на хуторе, а в селе, но недалеко от нас. Все окна у нас были красные, и мать металась по комнатам и вытаскивала подушки на снег... Помню, как мимо окон провели нашу пару лошадей из конюшни, чтобы не забыть их вывести потом, когда гореть начнем: ведь часто так, в суматохе, забывают... Отлично я помню, что сидел на стульчике своем - высокий такой, домодельный, обыкновенный детский стульчик - и пил чай вместе со всеми, когда полыхнуло в окна и ударили в колокол... Я слезть со стульчика сам не мог, а около меня на столе лежал пряник... Я, конечно, его не ел; я был очень испуган для этого. Но старший мой брат, тот самый пятилетний - его Колей звали, - взял у меня этот пряник и сказал: "Все равно сгорим!" - и начал есть.

И вот дальше про пожар этот я ничего не помню, а этот вот пряник, как его взял Коля и как сказал: "Все равно сгорим" - и начал есть, это я не забыл. Так, значит, это меня изумило!

Но грабителя я всего яснее помню - потому, может быть, что мне в ту пору было уже невступно три года.

Дело было летом, как раз во время уборки хлеба. Отец и все в доме были на поле. Остались в доме только мы трое с матерью: я, Коля и мой младший брат, еще грудной. На крыльцо к нам вошел нищий, как обыкновенно - в армяке рыжем и с мешком. Нищие проходили часто, и я бы не запомнил этого, как других не запомнил. Но этот меня ошеломил: он схватил мою мать за руки, когда она вынесла ему на крыльцо хлеба, протиснул ее через дверь в комнаты, протиснулся со своими мешками сам и крикнул: "А ну, щикатунку отмыкай!.."

С этого дня я и слово это, "щикатунка", на целую жизнь запомнил.

Знал ли этот в армяке (а высокий он у меня в памяти, в бороде седины никакой, борода черная) - знал ли, что дома и на всем хуторе никого, кроме нас, нет, или увидел это, когда пришел, и сразу задумал ограбить, и, может быть, подвода его ждала где-нибудь, - это уж впоследствии старался себе я объяснить, а тогда я, помню ясно, прижался к шкафу и смотрел на него не плача...