Струнников сел.
В зале снова громко зааплодировали.
— Слово предоставляется подсудимому Лукину, — объявил Новиков.
Лукин медленно поднялся с места, выпрямился и глубоко вобрал в себя воздух. Трофимов впервые увидел его не сгорбленным, а таким, каким он, наверно, был прежде: высоким, стройным, со свободно развернутыми плечами.
— Я многое понял на этом суде, — тихо сказал Лукин. — Никогда не забуду я того, что здесь говорили. — Голос его осекся, и Лукин уже совсем тихо, точно говоря с самим собой, недоуменно спросил: — Мог ли я когда подумать, что случится такое в моей жизни?.. Нет, не мог. — Он тяжко задумался. — Не мог, а случилось. Мечтал прямой дорогой по жизни пройти, да не сумел. — Лукин умолк и вдруг, ясно как-то глянув на всех, громко, ломким от волнения голосом сказал: — Вина моя большая, сознаю…
Был объявлен перерыв, а затем, вернувшись из совещательной комнаты, Новиков огласил приговор. Суд, учитывая признание и осознание подсудимым своей вины, учитывая его молодость, хорошую в прошлом работу и то, что он подпал под дурное влияние своего непосредственного начальника, приговорил Лукина к трем месяцам исправительно-трудовых работ с отбыванием по месту службы.
27
После бурных весенних гроз с переменчивыми то теплыми, то холодными ветрами, после хмурых дней, лишь ненадолго, словно мимоходом, пригретых весенним солнцем, в Ключевой вдруг пришло лето. Напоенное запахами свежих трав и молодой листвы тополей, короткое северное лето было сейчас особенно хорошо. И, будто спеша насладиться этим летним покоем, недолгим теплом, короткой порой молодых зеленей, город зажил по-летнему беспокойно и весело.
Ребятишки с утра до позднего вечера бултыхались в прозрачной воде Ключевки, девушки и парни бродили по окрестным лугам и лесам, пели протяжные уральские песни, рвали прекрасные своей нехитрой красотой полевые цветы, а на рассвете раздавались на улицах торопливые шаги, стук отворяемых дверей да вдруг звонкий девичий голос — такой радостный, такой тревожный, что, услышав его, не уснешь уж до самого утра.
Трофимов отложил книгу, медленно перелистал стопку исписанных листков на столе и встал. Не хотелось ни читать, ни работать.
Летний вечер шевелил листьями рябины, что тянулась своими ветками к самому подоконнику, заглядывал в комнату щербатым полумесяцем.
Трофимов прислушался. В доме было совсем тихо.
«Видно, все ушли», — подумал он и, неожиданно для себя, мысленно увидел Марину. Она, наверно, идет сейчас по залитой светом аллее парка, идет, окруженная друзьями, и, слушая их веселые речи, чему-то сдержанно улыбается. Он живо представил эту ее улыбку — спокойную, ясную — и ее манеру вдруг прямо и испытующе взглянуть на собеседника, точно спрашивая его, зачем он ей все это говорит.
Как часто, встретив этот испытующий взгляд девушки, Трофимов умолкал, и тогда, сбившись с проторенной дорожки спокойных застольных бесед, что вели они между собой, встречаясь по вечерам в столовой, переводили они разговор на серьезный лад, говорили о своей работе, о том, что волновало их, чем жили они все эти дни. Нет, с Мариной невозможно было разговаривать просто так — от нечего делать. Но нельзя же было говорить только о делах? Лучше уж иной раз помолчать.