— А может, и правда тебе выйти замуж за Зыгмуся. Он будет тебя любить, заботиться будет о тебе.
А она ответила:
— Ты что, хочешь меня из хаты выжить?! Если жениться надумал, так я тебе поперек дороги не стою.
Фелька виновато поморгал глазами и мягко сказал:
— Что ты выдумала? Разве ж я не могу с тобой говорить как с сестрою обо всем?
— А вот и не можешь обо всем. Не имеешь права.
— Чего ты злишься?
— Не суйся в чужие дела. Тогда разозлился и он:
— Я к тебе с добром, а ты черт-те что! Сколько людей сваталось — никто угодить не может. Все перебираешь. А тебе уж не тридцать ли?
— Ну, я же говорила, что ты меня из хаты выживаешь!
И она со злостью отошла. А вечером оба сделали вид, будто ничего и не было. На том размолвка и кончилась. А тут Асташонок, молодой да веселый, жуликоватый, все старался подловить то на улице, то в поле. И разжигал в ней огонь перезрелой девичьей тоски. В тот день, когда произошла эта история с трешкой, он специально прибежал огородами помогать ей складывать отаву — заметил ее возле гумна. Заигрывал с нею, озоровал, пока она, чувствуя, что теряет власть над собою, не прогнала его. В тот же вечер он и пришел купить самогону.
Полоща и выкручивая белье, она боролась сама с собой. Нравилась сама себе, чувствовала, как по всему телу растекается истома и как все больше и больше притупляются и сходят на нет назойливые мысли, а вместе с ними — всякая воля и твердость.
Шмякались в саду оземь яблоки и груши, спела рябина. Истекала крепкими запахами мята. Осенние мухи гудели у стены сеней, синие и крупные. Стасюк на улице, по ту сторону колодца, расплескивал воду в луже. Улица была тихой, дремотной. И без всякой причины захотелось ей прикрикнуть на Стасюка:
— Стасюк, марш во двор!
Зыгмусь Чухревич жаловался, что гусеницы объели весною лист в саду и теперь нет ни яблок, ни груш. Агате было в тягость слышать его скрипучий говорок, видеть, как он силится быть остроумным. Галстук у него был узенький, в зеленую полоску, он слишком туго стягивал жесткую манишку и прежде всего остального бросался в глаза. Костюм был приличный, но очень уж мешковато сидел, вероятно оттого, что манишка и тугой воротничок сковывали движения. Штиблеты были надраены, но в пыли. Фелька был одет проще и с самого утра никуда не выходил из хаты. Поддерживая разговор с ними обоими, Агата незаметно посматривала в зеркальце, висевшее напротив на стене. Мокрые еще волосы пахли дорогим мылом, и казалось, что это пахнет голубенькая булавка, так красиво стягивающая белый вышитый ворот синей блузки. Стасюк отирался возле взрослых и все капризничал:
— Тетя Агата, есть.
— Ты же недавно поел.
— Опять хочу.
Зыгмусь Чухревич помог ей отвязаться от Стасюка.
— Нельзя так часто есть, нездорово.
— Почему?
— Для живота вредно.
— Что, испортится?
Фелька взял Стасюка за руку и вывел во двор. Через окна было видно — повел в сад, чтобы только не докучал Агате. Зыгмусь Чухревич подкрутил усы, вытащил из кармана портсигар карельской березы и взял тоненькую папироску. Пока держал в пальцах, Агата смотрела и думала, что у него красивые руки — тонкие и белые с тыльной стороны ладони. Прикуривая, он снова принялся плакаться, что гусеницы объели сад. Речь его была вялой, каждое слово как бы обдумывалось. «Так, кажется, и помогла бы ему», — думала Агата, подходя к зеркалу и поправляя гребенки в волосах. В хате был приятный полумрак — небо в тот день было серое, но высокое. Солнце неглубоко пряталось за тонкой пеленой гонимых ветром облаков, ветер хозяйничал за окнами в саду, сад нехотя начинал желтеть. Даже в хате, казалось, было слышно, как пахнут бэры и винёвки. Яблоки-цыганки краснели над забором и над стрехою погреба. Даже запоздалые спасовки падали еще на траву и разливались по ней зеленым киселем.