Выбрать главу

— В четвертый раз заявляю: если сейчас же мне не скажут, кто убил офицера сельскохозяйственной службы Пфайфеля, автоматчики расстреляют одним залпом всех до одного!

Тут Парфен увидел, что поодаль от всех стоит еще один его знакомый — Мартын Лагута. Толпа не шевельнулась. Снова тот же немецкий лающий голос:

— Последний раз говорю: если и сейчас не скажете — первым стреляю его (гитлеровец показал на Мартына Лагуту). А потом — всем капут!

Толпа молчала. Фашист взмахнул рукой, грохнул выстрел, и Мартын Лагута распростерся на земле. У Парфена перехватило дыхание.

— Последний раз заявляю!.. — опять кричит гитлеровец.

Боже милостивый! Они сейчас всех перебьют. И Романа, и Костецкого, и Костусь ляжет, и все они — милые, дорогие друзья, братья, товарищи. Как же спасти их? Вот где мука!

— Если не скажете, кто убил… — разрывает уши немецкий голос. Молчание и…

— Я убил! — Это уже голос Парфена.

Среди немцев произошло движение.

— А ну, выходи!

Волей-неволей идти надо. Парфен ступил вперед, и два немца стали от него справа и слева. Команда автоматчикам — те перебрасывают автоматы на грудь и строем удаляются. Только теперь толпа ожила и задвигалась. А Парфен?.. Парфен видел перед собою лес и над лесом — солнце. Оно больше не золотит верхушку дуба. Уже и Марыли нет, и сыночка ее нет, и доброго человека — кузнеца… Кто скажет, где он и что с ним? И Голоски опустели, и крысы там с полок хвосты посвешивали… И тут Парфен крикнул на ходу:

— Что ж вы стоите, люди! Спасайте свои головы!

— Слышим! — отозвалось уже где-то на огородах. Парфен повернул голову и увидел, что люди поодиночке мелькают уже за околицей местечка. Толпы на улице как и не бывало. («А я кричу!») Когда его вводили во двор комендантского дома, он увидел знакомую нищенку из Малого Присынка. Та шла огородами — две сумы через плечо и посох в руке…

Под конец того же дня он стоял посреди большой комнаты в том же доме, куда его привели и где жил комендант. Лицо его было в крови, одежда висела лохмотьями, к уху была приставлена большущая труба из бумаги, и немец ревел в нее:

— Не ты убил! Говори: зачем берешь на себя вину?!

Крик за стеной, в котором слилась, может быть, сотня голосов, положил конец допросу. Люди ворвались в дом, вбежали и в эту большую комнату. Гитлеровец-следователь побелел как полотно, затрясся и поднял руки. Стрельба за околицей местечка не стихала до самого утра.

Луна в ту ночь угасла поздно, уже небо розовело на востоке.

В этот ранний час по мшистой тропинке между болотом и лесом, растянувшись в длинную цепочку, шло много людей. Старались идти бесшумно: не потому, что чего-то опасались, нет, — просто день занимался такой, что ничем не хотелось его омрачать. Одним из последних в цепочке шел Парфен. Лицо его уже было отмыто от крови, поверх изодранной одежды накинута суконная куртка. Миновали озерцо посреди болота и вышли к железнодорожной насыпи. Там на траве под деревьями сидело и лежало много вооруженных людей. Пришедшие смешались с ними, и Парфен вскоре увидел знакомую нищенку, а потом и троих своих, голосковских. Но еще с большей радостью он вдруг увидел Марылю — не знал, как унять ликовавшее сердце. Люди без опаски отдыхали после большой диверсии…

Через несколько дней Парфен и все, с кем он теперь шел, были в одном из здешних больших лесов. Командир партизанского отряда спрашивал у него:

— Так ты, стало быть, из тех самых Голосков, откуда и Парфен, что спас целое местечко от расстрела?

— Из тех самых, — отвечал Парфен.

— Там был еще один Парфен, с пьяным петухом дрался, — вставил кто-то.

— Там и такой Парфен есть, что немецкий поезд недавно под откос пустил, — сказал Парфен.

— Ого, на том месте еще и сейчас ветер оплакивает добрую сотню побитых гитлеровцев, — подхватил тот же голос. — Вот тебе и Парфен! Нет, в Голосках их, скорей всего, несколько, этих Парфенов.

1944

ЗАВТРАШНИЙ ДЕНЬ

За прошлое лето муравейник поднялся выше первого сука старой ели. Теперь он подбирался ко второму. И вдруг осыпался, ополз, растревоженные муравьи взад-вперед сновали в траве. Ходил тут кто-то, не знавший ходов и тропок, угодил в муравейник, нацеплял на себя иголок с муравьями и, направляясь с опушки в поле, насорил ими по целине до самой рябины с обломанной веткой. Под рябиной валялись целые комья муравьиного строительного материала, и вялые от холода муравьи ползали по шершавой коре старой рябины и по земле под нею. Сами они ни за что бы не забрались так далеко от леса. Неизвестный что-то делал здесь, под деревом, в этом не могло быть сомнений. Скорее всего, он и сейчас где-то поблизости, не успел еще далеко отойти, муравейник он порушил недавно, следы свежие, и дожди с ветром не успели перемешать с землей еловую хвою. И никто ведь не заметил, чтобы какой-нибудь бродяга проходил мимо или шастал на опушке в поисках дороги. Конечно, это мог быть знающий свое дело прохвост и жулик, который высмотрел все, что ему было нужно, и ищи теперь ветра в поле. Что ж, возможно. Но это был бы великий позор тому, кто его не засек. И первый, на кого пал бы, а может, и пал уже этот позор, — Коля Сущевич. Он был сейчас очень возбужден и огорошен, этот Коля. По двум причинам. Первое то, что сама история задевала воображение своей таинственностью. Кто-то шляется, а увидеть его никто не может. А второе — это же он, Коля, проспал в шапку неизвестного, который может натворить тут немало бед. Хотя, если разобраться, это вполне мог быть кто-нибудь мирный и тихий, даже и не человек, а, скажем, корова — отбилась от дома, влезла в муравейник и потом бродила по полю. Но так или иначе, Коля Сущевич был сильно обеспокоен. Казалось, он даже похудел за тот злополучный день, хотя ему и худеть-то было, пожалуй, некуда. Остроплечий, он разве что слишком вымахал вверх, сохраняя при этом детскую гибкость и верткость. Было ему лет тринадцать или чуток побольше. Как быстро пролетело время! И как затянулась война! Когда она началась, Коля был совсем мал. Не детская печаль точит его душу при мысли о том, что́ когда-то было и чего уже нет. Придет, скажем, на память мать — и у него перехватывает дыхание, на плечи ложится стопудовый камень. Мать была (или это ему только кажется?) высока ростом, и руки ее всегда пахли мылом, а волосы — ранним вечером, розовым закатом, какой бывает, когда лето уже покатится к осени, и короче становятся дни, и ветер веет из сада в открытое окно. Все это сохранила его память. У матери был голос, какого ему уже нигде и никогда не слышать. Последний раз он слышал этот голос, когда ее уводили полицаи. Она оглянулась и сказала ему: