День в начале зимы короток. Коля не успел воротиться засветло. Когда он пришел, в старой хате было темно и душно. Печь была хорошо натоплена. Все спали — кто на лавках, кто на сооруженных вдоль стены нарах, а кто и прямо на соломе, постланной на земляном полу посреди хаты. Коля полез на печь, на свое привычное место. Там тоже спало несколько человек. Он интуицией узнал, кто из них Крамаревич, и улегся рядом, спина к спине. Как долго тянется ночь в начале зимы! Коля поспал лишь немного, как только лег. А потом, проснувшись под конец ночи, до рассвета больше и не задремал. Проснулся он словно от толчка, потому что им вдруг овладело сильное возбуждение. Сколько их уже было, вот таких дней и ночей! Они завершали что-то уже начатое и начинали новое. Вот и сейчас. Завтра, может быть, начнутся грозные и кровавые события. Где-то близко уже бродят они, жестокие, те, кто повесил его мать. Они сползлись, как гады, на горе людям. Командир сказал: ночью не полезут. А утром?.. Может быть, многие из тех, кто спит в этой хате, доживают последние свои часы. Иные из них завтра будут мертвы, а иные будут справлять на весь мир великую радость, что они живы и что своими руками отправили на тот свет не одного пришельца. Это будет двойная радость: люди будут радоваться жизни и смерти. Жизни для себя и для своих, смерти — для гитлеровских сволочей. Боже милый! Вот бы в эти минуты встретить отца, родного батьку! Он ведь жив! Может даже, он где-нибудь здесь, близко! Близился день, и в душе у Коли был необыкновенный подъем.
Светало. Коля свесился с печи и осматривал хату. Партизан с усами, как пики, лежал на скамье и курил. Белый петух, стоя под столом, вытянул шею и громко пропел. Он чуял наступление дня. Возле людей он отъелся и осмелел. Коля спрыгнул с печи и стал одеваться. Стекла в окнах были чистые, сухие от мороза снежинки садились на них и скользили вниз. Петух горланил раз за разом, и люди начали подниматься. Антон Крамаревич надел короткий кожушок и вышел: ему заступать часовым на дневную смену. Усатый докурил цигарку, заложил руки под голову и спросил у Коли:
— А ты что, хлопче, встаешь так рано? У тебя еще вся жизнь впереди, так что приучайся спать и в воде, и в огне. Если будет у тебя такая натура, что сможешь заснуть за три часа до смерти, так тебе и смерть нипочем. Ее вроде как и не будет. Спокойствием да трезвым умом горы можно свернуть. Иди-ка сюда. Садись рядком, поговорим ладком.
Этот усач в последнее время все больше сближался с Колей. Впрочем, как и все остальные. Судьба его (о чем Коля, конечно, не знал) сложилась так: едва установилась в районе немецкая власть, его позвали в полицейскую управу и сказали: «Ты пострадал от советской власти. Иди служить в полицию». Он ответил: «Я страдал от дурня Сущевича. Разрешите мне пойти домой. Я хочу жить тихо-мирно». Его отпустили, но в тот же вечер взяли, и он очутился в концентрационном лагере и оставался там, пока его вместе с другими не погнали куда-то по шоссе. Сам он не видел, но слышал от Антона Крамаревича, что это Коля первый бросил тогда гранату. Для него это было как сигнал: он, кулаками свалив с ног немецкого офицера, бил его, пока не прикончил. У него сразу возникло и росло с каждым днем какое-то отеческое чувство к Коле Сущевичу, а впоследствии он стал даже ловить себя на том, что ревнует его к Антону Крамаревичу, с которым Коля был неразлучен.
— Рассвело, а ничего не слыхать, — сказал Коля, садясь на край скамьи рядом с усатым. — Может, наврал полицай и все обойдется?
— Не обойдется, — сказал усатый. — Сегодня будет тихо, так завтра загремит. Как ни крути, а драться с немцем придется. Не для того он сюда перся, чтоб ему в зубы смотрели. Ты, сынку, берегись, ежели что. Не высовывайся без нужды. Подумай о себе. Станешь взрослым — опять придется с какой-нибудь нечистью биться.
— Неужели еще война будет? Снова?
— А ты думаешь, так уж сразу гады на свете и переведутся? На твой век еще хватит.
Он, этот усатый, тем и отличался от Антона Крамаревича, что мог и любил порассуждать, на худой конец и сам с собою, если не с кем было. Он любил Колю, как отец любил бы сына. Крамаревич же тянулся к Коле, ибо видел в нем какую-то необходимую опору для души.
Напрасно Коля надеялся, что в тот день все обойдется мирно. Ближе к полудню немцы двинулись на их лес, однако наткнулись на сильную засаду. Так что бой начался не в самом лесу, а за луговым кустарником. Это километрах в шести от них. В отдалении, немного в стороне, тоже слышался бой. Там даже били пушки. Потом самолеты нагоняли страху на партизан — сбросили на лес несколько бомб. Но все это было привычно и вскоре прекратилось. Самое главное началось под вечер. Как позже стало известно, к тому времени в пяти местах по району партизаны наголову разбили немцев и полицейских. В двух же местах партизаны отступили к лесу вблизи шести хаток. Так что те два отряда и их, «шестихатный», соединились и стояли вместе. Они заняли позицию длинной линией на опушке леса. Немцев перед ними было много. Пулеметы не переставая били по опушке. Немцы жали здорово. Партизаны стали отходить в глубь леса. Потом все говорили — и это, пожалуй, могло быть правдой, — что этот, то ли подсказанный здравой мыслью, то ли случайный маневр погубил немцев и сорвал все их планы. Очистить шоссе им так и не удалось.