Выбрать главу

Ему не стало от этого ни тяжелее, ни легче. Но он осмелел. Хлестнул коня и помчался в деревню. В хате Винценты, как и в других, не было ни яркого света, ни движения.

— Коли б помер, дак суетились бы возле него, — сказал под нос себе Бушмар и промчался деревнею. Галас догнал его в чистом поле. Он прогнал собаку домой. Коня гнал так, словно погоня настигала его.

X

Винценты очухался к вечеру. Снежный холод пробрал его. Очень болел левый бок и плечо. Даже шевельнуться было трудно. Он попытался кричать, но не смог. Вместо голоса было что-то нечеловеческое, немощное. Он лежал и дрожал от холода. Вместе с тем горячка туманила голову и ломила колени. Разлапый дуб упирался над ним в небо. Ветер не давал покоя. Винценты снова стал терять сознание, но острый лучик мысли на мгновение придал ему сил. Он заставил себя превозмочь боль и кое-как перевалился на другой бок, затем лег на живот. Грудь провалилась в тяжелый снег. Уткнулось в него и лицо. Теперь стало еще хуже. Он полежал малость, пока отдышался, и попытался ползти. Ноги не пострадали, он ими упирался в снег и таким образом помаленьку продвигался вперед. Так и добрался до тропинки. А там уже искали его.

Но уже возле самой тропинки он совсем потерял силы и сознание. Когда укладывали его в сани, ему казалось, что это Бушмар, мелкий подпанок, сажает его в свой фаэтон, а он не хочет садиться: «Я его никогда у костела за локоть не поддерживаю, у него даже своего лакея нету. И не к лицу мне ездить в его фаэтоне, да еще вместе с ним». В минуты просветления мысли он шептал:

— Это он, это он.

— Кто — он? — спрашивали у него.

— Он, он, — шептал он и не мог сказать — «Бушмар».

Дома он впал в сильную горячку. И все сухими губами шептал, кривясь от боли:

— Вельможный пане, не беспокойтесь. Ваша вельможная милость…

Сына его и невестку корежили эти слова.

Тогда были лунные ночи. Соседи пошли на то место — говорили, что вокруг санных и пеших следов много. Убедились, что правда. И догадываться тогда же стали — след привел как раз к Бушмаровой дороге. Но за какую обиду Бушмар мог так изувечить старого Винценты? Причина никому даже в голову не могла прийти. Тихая была зима. Те следы на снегу оставались какое-то время. Довольно долго Бушмаров след чувствовал на себе и Винценты. Не надеялись даже, что он выживет. Страшно стало хрипеть у него в груди. Но старик был живучий как кот. К весне кое-как подниматься стал на ноги.

— Бушмар? — спросил как-то раз сын, когда батька веселей стал глядеть на белый свет.

— Ага.

— За то самое?

— За то самое.

И меж ними возникло молчаливое согласие. Оба думали, как отомстить и чтоб люди не знали, с чего все началось. Старик помаленьку набирался сил. Солнечными днями, ближе к весне, выползал он во двор. Он видел и чувствовал движение жизни, видел, как все вокруг меняет обличье. Но он поначалу не думал ни о чем — благодарил бога, что кое-как оклемался после болезни. Потом уж, когда почувствовал, что окреп, прежняя злоба стала возвращаться к нему. Он ходил, как отравленный.

Он все выспрашивал у людей, что слышно на белом свете, не говорят ли где о добрых переменах, нет ли новостей. Он интересоваться стал каждым новым человеком, но со своими, тутошними людьми, не был слишком близок. Скверно чувствовал он себя тут. Дрянной была та зима!

Он прислушивался и приглядывался, что делает и где обретается Бушмар. И тут узнал приятные новости. Бушмар, говорят, взбунтовался. Кто-то где-то слышал, как он угрожал кому-то, говорил будто бы, что живым в руки не дастся, что всколыхнет всю округу и попомнят еще его…

Точно этого никто не подтверждал, но разговоры были. И это хоть немного, да утешало старого Винценты, Он этим только и жил теперь.

Дрянная была зима.

Тоскливо было на свете.

Про Бушмаров хутор Винценты больше не думал. От самой мысли этой его так и передергивало всего.

Так жил он, помаленьку очухиваясь. Все шло постепенно, тянулось так медленно!

XI

Бушмару все больше становилось не по себе от взгляда Галениных глаз. Взгляд этот мало-помалу превращаться стал из игривого, по-женски лукавого в твердый и даже суровый. Она словно подчиняла его себе этим взглядом. Он не то, чтобы бояться начинал ее, а чувствовал в Галене что-то лишь ей присущее, чего она никогда не утратит, никогда не подчинит чужой воле.

Она часто подносила к нему сына:

— На, погляди. Видишь, у него брови такие же, что и у тебя, становятся.

— Ага, — отвечал он, касаясь пальцами не заросшего еще темечка ребенка.

Он сам начинал чувствовать, как тяжело разрушить тот холод, который возник между ними с того самого первого вечера, когда вернулся он из острога, и с того другого вечера, когда он, изувечив Винценты, сбежал к брату. После того Галена стала иной; когда он вернулся через неделю от брата, она сказала ему: