Бушмар же наказал брату, чтобы тот приехал. Брат охал и горевал, но не столько из-за того, что сбежала Галена, сколько из-за того, что сгорело гумно.
Глава третья
Мир был широк и просторен. В детском сердце рождалось, росло и жило восхищение им. Каждый прожитый день приносил все более полное постижение мира.
Так росли два брата.
Порой старые женщины, бабули колхозников, кивали головами, пускали даже, время от времени, слезу, причитая:
— Ай-ай, при живом батьке батьки не ведают. Это ж вот как им приходится, горемычным…
Амиля в таких случаях не церемонилась:
— А на кой черт им такой батька!
Галена же, та лишь подмигнет слезливой старухе:
— А они ж это и народились без батьки.
— Без батьки? А-ёй!
— Ага. Вот захотели да и народились.
И затем к Амиле:
— Ну что им тут растолковывать! Ты говори лучше тому, кто уразумеет твои слова.
Тогда и Амиля засмеется, радостно глянет на своих сынов. Галена же, если сделана вся работа, всегда нянчится со всеми тремя. Порой к троим присоединяет она четвертого — Андреева. Андрей тогда шутит!
— Во сколько матерей у моих сынов!
Он шутливо называет их всех своими сынами. Живут они не вместе, но рядом — через сени. В сенях пол пахнет свежею смолою, и потолка еще нет. Делается все не сразу. Трудно в один год сделать все. А еще трудней было сломить глупое упрямство иных соседей:
— Как же я брошу все, когда это мое?
— Дак и там же будет все твое, раз оно общее.
— Если общее, значится, не мое.
— Бушмар ты, — смеялся беспокойным смехом в ответ Андрей. — Это «мое» вон до чего человека доводит.
Само слово «Бушмар» было уже понятием нарицательным. Оно уже каждому тут говорило о звериной бесчеловечности, о попрании всего, что не есть сам Бушмар и что принадлежит не ему. О том, что невозможно рядом с ним, пока он в силе, обойтись без обиженных, без слез людских. Те же самые бабули поминали господа и вздыхали, что это бог дал человеку этакую натуру за какие-то грехи его или даже за грехи батьки его и матери. Мужчины все и молодицы всерьез не принимали того, что это «божья кара», но все же иные соглашались, что «натура такая у человека», и только. Однако же были и такие, которые иначе объясняли Бушмара. К ним относился и Андрей, но первым узнал до конца, что такое Бушмар, все же не он. Держался здесь всегда Андрея (а теперь получилось наоборот — Андрей стал держаться его — тот верховодом сделался во всех начинаниях) один хлопец. Он на хуторах за лесом сызмала пас коров, батрачил даже с год на Бушмаровом хуторе. Его стали замечать, когда он подрос. Родители его в войну бежали откуда-то из-под Вильно сюда и тут поумирали от мучительных условий жизни, а он как-то выдержал. Так на глазах у людей и вырос. Звали его Владей; он, когда еще маленьким пастушком был, удивительно сблизился с Андреем, которого звал тогда дядей. Однажды Андрей шел мимо леса, и вдруг увидел, что на дороге стоит неподвижно, будто остолбенев, маленький хлопчик. Подойдя ближе, он узнал «беженского Владю». Тот смотрел в одну точку, куда-то в поле, и молчал. Веки у него были красные, как от болезни, или от бессонницы, или от слез. Было тогда холодно, осень, и он, видно, мерз.
— Что это с тобой? — спросил Андрей.
— За коровами смотрю, — отвечал хлопчик.
— Где же твои коровы?
— Куда-то пропали.
И хлопчик стал плакать.
— Чего ты?
— Бушмар чуть не убил меня.
— За что?
— Корова захромала, дак он кричит, что это я не доглядел. Утром сёння суковатым поленом по шее бил, спрятал мои лапти, нарочно, чтоб я мерз, — это тебе, говорит, наука.
Андрей глянул на босые ножки хлопчика. Они, и правда, аж посинели от холода.
— У меня была одна спичка, да потухла, когда я хотел развести огонь.