Выбрать главу

В основной линии, вполне греческой и вполне героической, он сознательно был традиционен, говорил он Старицыну, впрочем, и в английских и шотландских народных мотивах он тоже старался быть привычным и узнаваемым, но вот в переходах, когда из одного рождалось другое, когда и из того и из другого рождались волны и ветер, вся эта

бесконечная несвобода и зависимость тех и других звуков, чисто корабельная несвобода, ведь как бы ни был велик мир — за его пределы не убежишь, корабль же еще меньше.

Старицын был превосходным врачом, и он поймал этот короткий период, когда состояние Лептагова серьезно улучшилось, и сумел так повернуть дело, что тот сам захотел пойти и объясниться с хором. Это было необходимо. Последние недели с откровенным и общеизвестным сумасшествием Лептагова, с его ни с чем не сравнимой охотой за собственными нотами завязали вокруг него столько ненормальных отношений, что, не развязав, хотя бы не начав развязывать эти узлы, нечего было и думать вернуть его к обычной жизни. Старицын был достаточно трезв, чтобы понимать, что один разговор вряд ли утишит это сообщество — чересчур сильно оно взбаламучено, но хор безусловно был центром всех отношений Лептагова с миром, здесь были самые горячие его почитатели и самые отчаянные его враги, остальное было производным, и сумей он договориться с хором, можно было бы считать, что половина дела сделана.

Но проблем накопилось так много, что Старицын потом любил говорить, что временами ему казалось, будто он и сам сходит с ума, во всяком случае куда лучше понимает суть лептаговского бреда. Во-первых, хор с невероятной, настойчивостью осаждали известнейшие в Петербурге музыкальные антрепренеры. Не только провинциальная опорная сцена, но и крупнейшие площадки обеих столиц буквально молили об этой оратории, гарантируя полный сбор при самой высокой стоимости билетов и неограниченном количестве исполнений. Гибель «Титаника» сделала лептаговской вещи такую рекламу, какую и представить невозможно. Никто не желал слушать ничего другого. Старицына это поразило не меньше, чем прежде Лептагова.

Но антрепренеры были лишь внешним оформлением безумия, и от них хор достаточно быстро сумел отвязаться. Начался новый театральный сезон, и большинство их брата разъехались с труппой по городам и весям. Труднее всего Лептагову оказалось найти общий язык с хором, хотя тот по-прежнему смотрел на него как на Бога и царя. Хор хотел репетировать и хотел петь и был в этом совершенно непоколебим. На гимназистов не действовали ни те доводы, что приводил, буквально умоляя и плача, Лептагов, ни давление учителей и родителей. Они были убеждены, и говорили это, что вне зависимости от намерений самого Лептагова им написан гениальный реквием по погибшим и они должны, просто обязаны проехать с ним по России, а потом, может быть, и по Европе. Намеренья их были чисты, здесь не было и намека на меркантилизм — весь сбор до последней копейки они собирались отдать на помощь жертвам кораблекрушения. Но с гимназистами совместными усилиями учителей, родителей и, конечно, Лептагова, наверное, удалось бы справиться, куда сложнее было договориться с прочими частями хора.

Как стало известно Старицыну от одного из его пациентов, служившего в полиции, в то время, когда Лептагов был болен, под прикрытием хора окрепла весьма боеспособная группа эсеров-террористов. Через них, кстати, к эсерам пришли и стали революционными песнями большинство мелодий его оратории, посвященных героической и неравной борьбе: собственно, все мелодии, так или иначе касающиеся жертвенности и героики, храбрости, смелости, готовности на подвиг, да и многие британские мелодии с их темой прощания с героем, одиноким героем, который уходит на смерть, уходит, зная, что вернуться назад ему не суждено. Он уходит без страха, веря, что его смерть необходима.

И все-таки в этой ценности хора и для эсеров, и для скопцов было немало непонятного, казалось, она должна была быстро сойти на нет, уже должна была сойти на нет. В конце концов, то, что хор используется как крыша для нелегалов, полиция теперь знала, мелодии были взяты и использованы, значит, было еще что-то, причем куда более важное. Одно, хотя и не главное, они псе же поняли. В «Титаномахии» и скопцы, и эсеры, и гимназисты нашли, увидели намного больше, чем, как думалось Лептагову, он туда вложил; они пропустили его музыку через свою жизнь, и музыка оказалась открыта, достаточно легка и свободна, чтобы с ними со всеми соединиться. И вот, пройдя через его хористов, она как бы от каждого зачала, а потом во множестве произвела на свет Божий нечто странное и разноязыкое, от чего Лептагов, не задумываясь, хотел откреститься.