Иногда его голос ломался. Я изо всех сил пыталась пошевелить рукой, сжать его пальцы, сказать хоть слово... но была заперта в собственном теле, в немом крике. Мой рот не слушался. Голосовые связки были немыми. Я могла только слушать. И чувствовать. Чувствовать эту всепоглощающую, парализующую усталость и жуткую, леденящую пустоту, в которой тонуло всё — и страх, и боль, и само желание жить.
Мой взгляд, невидящий и остекленевший, уловил движение за большим окном. Маленькие белые точки, кружась, падали с серого неба. Снег. Первый снег. Он был таким тихим, таким безмятежным. Таким... нормальным. Совсем как в другой жизни, которой больше не было.
Дверь открылась с привычным уже тихим щелчком. В палату вошёл Он. В его тёмных волосах таяли маленькие звёздочки снежинок, оставляя на висках влажные тёмные дорожки. Он отряхнулся, поставил на стул увесистую сумку, из которой пахло чем-то сладким и знакомым — возможно, свежей выпечкой из той кондитерской, что возле университета.
— Ника, привет, — его голос был тёплым и ровным, будто он заходил просто поболтать. Он снял пальто, аккуратно повесил его на спинку стула. — Снег пошёл, представляешь? Совсем неожиданно. Утром ещё дождь моросил, а теперь... настоящая зима. На улице все дети носятся, радуются.
Он подошёл к кровати, его движения были привычными, осторожными. Он не ждал ответа. Он просто садился и начинал говорить. О студентах, о новых смешных историях из университета, и о многом другом, что казалось далеким от меня.
Я слушала его голос. Он был как плотный, тёплый шерстяной плед, которым кто-то укрывал мою закоченевшую душу. Я смотрела на него. На его живые, чуть уставшие глаза, на морщинки у их уголков, которые становились глубже, когда он улыбался. На каплю талой воды, скатившуюся со лба на щёку.
И вдруг... вдруг мои губы, сухие и потрескавшиеся, шевельнулись сами по себе. Слово родилось где-то глубоко внутри, в том самом месте, что ещё не совсем умерло, и медленно, преодолевая сопротивление, вырвалось наружу тихим, хриплым, едва слышным шёпотом.
— Снег... — прошептала я, и это одно слово потребовало от меня невероятных усилий, словно я поднимала тяжесть всем своим существом.
Он замолчал на полуслове. Его глаза расширились, в них мелькнуло недоверие, потом надежда, потом изумление — целая буря эмоций, пронесшаяся за одно мгновение. Он замер, боясь пошевелиться, боясь спугнуть этот хрупкий звук, этот первый росток жизни, пробившийся сквозь мёрзлую землю моей апатии.
Я медленно, с невероятным усилием, будто двигая гору, подняла руку. Дрожащие, ослабленные пальцы потянулись к его волосам, к той самой тающей снежинке, сверкавшей как крошечный бриллиант в тёмных прядях.
— У тебя... в волосах... снег, — выдавила я каждое слово, чувствуя, как горло разрывается от непривычного напряжения, как каждый слог отдаётся эхом в пустой тишине моего сознания.
Моя рука, слабая и неловкая, коснулась его виска. Кожа была прохладной и влажной от растаявшего снега.
Он не дышал. Казалось, время в палате остановилось, затаившись вместе с ним. Потом его рука — тёплая, уверенная — осторожно накрыла мою, прижимая её к своей щеке. В его глазах стояли слёзы, но это были слёзы не боли, а безмерного, оглушительного облегчения.
Его пальцы были твёрдыми. Они мягко обвили мою дрожащую кисть, не давая ей упасть, становясь опорой для моего слабого жеста. Он медленно, бережно, словно ведя слепого, повёл мою руку обратно к своим волосам, позволил моим кончикам пальцев погрузиться в тёмные, чуть влажные пряди.
— Почувствуй, — его голос был тихим, как шелест страниц, полным такого трепета, что мурашки побежали по моей коже. — Он холодный. Настоящий. Зима пришла, Ника.
Я прикрыла глаза, сосредоточившись на ощущениях, которые обрушились на меня с невероятной силой. Кончики моих пальцев, онемевшие и чужие за эти недели, скользили по его волосам. Я чувствовала их текстуру — мягкость, шелковистость, лёгкую влагу тающего снега, живое тепло его кожи под ними. Это было так... осязаемо. Так реально. Каждое нервное окончание в моих пальцах просыпалось, кричало, оживало после долгой спячки. Это было мучительно медленно и невероятно тяжело — будто я заново училась управлять своим телом, каждым мускулом, каждым суставом.
А он... он сидел неподвижно, затаив дыхание, позволив мне исследовать его. Всё его существо было напряжено до предела, как струна, готовая лопнуть. Глаза, сияющие влажной яркостью, не отрывались от меня, и я видела, как сжаты его челюсти, с каким титаническим усилием воли он сохраняет неподвижность. Он не плакал. Он сиял. Весь он был — воплощённое облегчение, ликование, вырывающееся наружу не слезами, а этим немым, оглушительным счастьем, которое заполнило собой всю комнату.
— Ника, — прошептал он, и его голос, низкий и глухой от нахлынувших чувств, обрёл невероятную, новую глубину. — Девочка моя...
И тогда он не выдержал. Он осторожно, с невероятной бережностью, чтобы не напугать меня, не причинить боли, притянул меня к себе. Обнял. Его руки обвили мои плечи, его ладонь легла на мою голову, избегая повязки, прижимая меня к своей груди. Я уткнулась лицом в грубую ткань его свитера. Она пахла морозным воздухом, снегом, его парфюмом и... им. Марком. Тем запахом, который стал для меня символом безопасности и того самого, настоящего, что осталось за стенами этого кошмарного сна.
И я... я позволила себе расслабиться в его объятиях. Впервые за три бесконечные недели моё тело, скованное страхом и напряжением, хоть на мгновение обмякло. Я не плакала. Я просто слушала, как бьётся его сердце — ровно, громко, жизненно. И этот ритм постепенно становился и моим ритмом, возвращая меня к жизни. К нему. К нам.
И всё внутри меня рухнуло. Лёд, сковавший меня, треснул и рассыпался. Из моей груди вырвался сдавленный, хриплый звук, потом другой. Потом меня затрясло от рыданий. Настоящих, горьких, исцеляющих рыданий. Я плакала так, будто пыталась выплакать всю ту боль, весь тот ужас, всю ту тьму, что скопилась во мне. Я вцеплялась пальцами в его свитер, чувствуя, как моё тело, непослушное и слабое, бьётся в конвульсиях. Слёзы текли ручьями, оставляя мокрые пятна на ткани.
Он не говорил ничего. Он просто держал меня. Крепко. Надёжно. И качал, как маленькую, тихо напевая что-то под нос, какой-то бессловесный, успокаивающий мотив.
И сквозь рыдания, сквозь ком в горле, сквозь невероятное усилие, я наконец выдохнула то единственное слово, то имя, что было моим якорем всё это время.
— Марк... — прошептала я в его грудь, и это было похоже на молитву. На возвращение домой.
Его руки сжали меня чуть сильнее.
— Я здесь, — он прижал губы к моим волосам. — Я здесь, Ника. Всё хорошо. Я никуда не уйду.
После того как я произнесла его имя, в палате словно взорвалась тишина. Вернее, её взорвали — ворвалась бригада врачей во главе с моим лечащим врачом, предупреждённая, наверное, дежурной медсестрой, услышавшей непривычный шум. Меня осматривали, задавали вопросы, светили в глаза фонариком. Я отвечала тихо, односложно, всё ещё цепляясь за руку Марка, как за спасательный круг. Он не отпускал её, стоя рядом, и его спокойное, уверенное присутствие помогало мне не снова ускользнуть в ту пугающую пустоту.
Оставшиеся дни в больнице прошли в странном ритме — между сном, процедурами и... Марком. Он был со мной каждый день, приходя после пар в университете. Он читал мне книги, когда я уставала говорить, приносил мою любимую пасту, просто сидел рядом, когда я молча смотрела в окно, и его тихого присутствия было достаточно, чтобы я не чувствовала себя потерянной.
Но он помогал мне не только как мой мужчина. Он включал специалиста. Спокойным, ровным голосом он объяснял мне, что со мной происходит. Почему я так устаю, почему иногда накатывает беспричинная тревога, почему так тяжело управлять телом.