Выбрать главу

  Сколько времени прошло с тех пор, как разыгрались драматические события в этом клубе, и, кажется, должно бы тому более чем достаточно порасти быльем, ан нет, вспучивается вдруг нечто и оказывается, что неймется кому-то, надо, видите ли, ворошить прошлое. Валечка уж Бог знает когда успела развестись с бывшим своим мужем, я успел с Валечкой разойтись в разные стороны, - ну что тут, спрашивается, ворошить? Я, между прочим, с партией тоже успел расплеваться и громогласно послал ее к черту, так что же, копаться и в этом? И в прочем грязном белье? И в чепухе разной, в нонсенсах откровенных? Нам бы смотреть в будущее, на то, как будем покорять марсианские вершины, и задаваться вопросом, будут ли интересны наши пьесы потомкам. Они-то ответят на все проклятые вопросы, они раскроют, в чем суть того, что называют первопричиной, и навсегда позабудут трудности, возникающие у нас, когда приходится плодить демиургов. Вот бы о чем подумывать хоть иногда и загодя заботиться, вот бы чему предположительно радоваться. Когда б Аристофана брать или, к примеру сказать, что-нибудь из Чехова, из Фонвизина, это я еще понимаю, согласен, что ради этого стоит иной раз повозиться с прошлым. А на всяких Валечек и на ейных мужей, категорически вам заявляю, моего согласия нет! Ради них пальцем не шевельну! Это гробокопательство! На кой черт такая археология? Долой, говорю, ретроградов, а то они тут сплошь и рядом, и что получается: всякий узколобый люд преднамеренно тащит нас назад, рекомендует благоговеть перед прошлым, не считаясь с тем очевидным фактом, что оно в подавляющем своем большинстве давно сгнило и превратилось в болото, - вот что получается, господа хорошие. А моя мысль заключается в том, чтоб вы меня, живущего, современника вашего, любили, а не музейную рухлядь, чтоб вы мне, а не ночному горшку из средневековья, давали правильную и хорошую оценку, никак не злословя и не зубоскальничая на мой счет. И не в последнюю очередь оплата моего труда тоже должна быть справедливой, приятно удивляющей... Вот вы, - воспалившийся уже оратор резко повернулся к Острецову, - явились с какими-то требованиями, но говорите вы не о своеобразно овеянном славой, удачей и счастьем меньшинстве, не о Плавте, Шекспире и Сухово-Кобылине, а о Валечке, о Павлове. Вы, похоже, и о себе не прочь потолковать.

  - Чудненько, чудненько, - зашептал режиссер, - но дайте же и ему сказать, а то получается сплошной и практически беспросветный монолог.

  - Не дам! - крикнул драматург. - Его появление наводит меня на мысль, что я каким-то образом становлюсь именем нарицательным и обобщающим примером того, как мало окружающие интересуются творцом и до чего озабочены лишь тем, как бы выжать из него все соки. Когда же вы поймете, что нельзя только жрать, пить и для придания себе статуса мыслящих животных превозносить неких классиков, а в первую голову постоянно, с завидным упорством манипулировать мной? Вы воображаете, что я среди вас все равно что злополучный Акакий Акакиевич, что я вам так же по зубам, как бедный и по-детски беспомощный Иов - суровой действительности. Глупые свои интриги вы строите на известном мнении, что легче легкого обидеть художника, это ясно как день и ни для кого не секрет. Масса воды утекла с тех пор, как я живу, и я уже практически далеко не молод, а глянуть на меня, так едва ли не седоглав, но что я вижу? Почему мои глаза все меньше смахивают на щелочки, и на что они все шире открываются? Скажу... Скажу как есть... Да, я начинаю думать, что и в предельно обобщающем смысле, а не только в моем сугубо индивидуальном, искусство никому в окружающем мире не нужно и служит, в лучшем случае, разве что забавой для праздных умов. Что для Шестова, что для Сантаяны Шекспир был игрушкой, когда они вздумали что-то там написать о нем, игрушкой и остался. Но мне желательнее говорить о себе, а не про Шекспира. Обо мне-то никто не пишет. Я ли не достиг солидности, зрелости мастера, умения раскрывать характеры и сноровки в построении интриги, в добротной разметке сюжетных линий? Ах, сколько я уже всего написал и какие еще замыслы у меня! Но ни одна собака, ни один захудалый критик...

  Впрочем! Между нами! Моя беда в том, пожалуй, что всегда находились желающие поучить меня уму-разуму. Не скрою, в юности я был еще тот глупец и болван, и не удивительно, что родители, а заодно с ними разные дядюшки-тетушки частенько одергивали меня и указывали на бесчисленные недостатки в моем поведении, на бросающиеся в глаза шероховатости и нездоровые наросты. Но, перечисляя недостатки, они забывали указать на положительные стороны, на те в высшей степени достойные качества, которыми я ведь тоже обладал, и обладал, без лишней скромности скажу, в изрядном количестве. В общем, они делали то, что не принято в приличном и культурном обществе, зато в большом ходу у простого народа, они, что называется, вместе с грязной водой выплескивать из ванны и ребенка. Да будь же он проклят, мир, где случается подобное!

  А к положительным своим качествам я относил, и, думаю, с полным на то правом, рано развившиеся у меня творческие наклонности в сочетании со способностью то и дело создавать нечто новое и действительно оригинальное, а не компоновать, копировать и повторять выработанное другими. Анализируя повторы, а ими буквально кишит наш мир, я с горечью и отвращением думал о том, что они нередко являются нам не только в виде потенций, но и в порядке необходимости. Сам же я, задумав, например, смастерить стул, все силы прилагал к тому, чтобы мой стул нисколько не походил на всем известные стулья, а когда мной овладевало желание на изготовленном собственноручно моторе умчаться в глубину космических просторов, первоочередной задачей становилось для меня решительно избежать даже наималейшего уподобления первому космонавту Гагарину. Не все получалось, и надо мной часто смеялись. Не сразу я стал драматургом, я, может быть, даже несколько и запоздал с тем, чтобы в конце концов обратиться к драматургии и приняться за сочинение пьес. В поисках средств к воплощению всевозможных задумок и конечному раскрытию своих дарований я прошел долгий мучительный путь, хватаясь попутно то за одно, то за другое, и, разумеется, испил до дна чашу житейских разочарований, идеологических отрав и творческих мук.

  На одном из виражей - как всегда в моем случае крутых и опасных - меня ужаснула перспектива повторить участь кого-либо из тех, кто пустил себе пулю в лоб; тут еще тот особый, в особом смысле трагический привкус, что иные из этих несчастных успели снискать славу на литературной ниве или что-то там изобрести и проделать на поприще науки. Как бы и мне не свалиться в ту же дыру, не пропасть в той же бездне... Я задыхался в тесноте этих опасений. Что-то чудовищное мерещилось. Мое отчаяние достигло высших пределов; я отчетливо видел, что мои задатки никого не интересуют. Я решил оставить этот равнодушный мир, удалиться от тупых людей, жить в лесу, питаясь мясом животных, на которых буду охотиться с ножом в руках. Я сложил в рюкзак все необходимое, и в первую очередь трусы, майку и перочинный ножик, и выдвинулся из дома в сторону вокзала, предполагая сойти с поезда на какой-нибудь скромной станции, приглянувшейся как исходная точка для моего будущего лесного проживания. Мои первые шаги на этом новом поприще были широки и решительны, наверняка складывалось впечатление, что шагает уверенный в себе человек. Но как же без сомнений, разбирали, это само собой. Я зашел в пивную выпить посошок на дорожку, и там со мной, заметив, что я невозможно удручен и как бы сбит с толку, разговорился весьма веселый на вид молодой человек. Это был Буйняков, кудрявенький тогда еще, а нынче покойный. В пивной, чуточку пригубив для разгона, я рассказал ему всю свою историю, от корки до корки.