Выбрать главу

  Буйняков, опекая меня и при каждом удобном случае выразительно раскрывая у меня под носом ладони, показывая тем, что дарует мне свободу в чистом виде, уверял, что норка не замедлит дорасти до размеров ниши, а там вымахает и в целый храм. На деле же, с моих слов зная об одолевающем меня литературном томлении, меня усадили править статейки, в изобилии поставлявшиеся партийными функционерами, в том числе и самим Буйняковым. Это была жуткая работа, мрачнее которой и придумать было невозможно. Функционеры воображали себя блестящими публицистами, ведающими к тому же некую великую правду, которую непременно нужно донести до души и сердца какого-то воображаемого читателя, но выражали они свои мысли на бумаге до того худо и коряво, что порой выходило даже замысловато, даже забавно, и я смеялся до слез.

  Схема-то как раз проста: есть хлебопашцы и пекари, а есть нахлебники, и партия хотела прочно обосноваться на ступени, где вольготно, с видом беспечно отдыхающих паразитов пластались и кишели последние. Но и люди не дураки, чтобы их смутить и подавить такой простотой, поэтому партии приходилось вести более или менее хитрую игру, для красоты названную политикой, а оттого лилась беспрерывная писанина, покоящаяся якобы на великолепной диалектике и бьющая, мол, из чистых источников высшей правды. Для вас в этом никакого откровения нет, вы, коль взялись эксплуатировать творцов и насиловать искусство, такие же подлецы, как Буйняков, как тысячи ему подобных, как Троцкий и как всякий прочий зажравшийся политик. Вам эта кухня хорошо знакома, так что не будем зря терять драгоценное время и сразу приступим к главному, к тому единственному, что представляет интерес во всей этой истории, а именно к вопросу о душевном смятении, о коллизиях, обрушившихся на меня, едва я угодил в партийную ловушку. В клубе, а вот он, и мы - здесь и сейчас, мне отвели уголок, тут я корпел над жижей, заключавшей в себе мыслительную деятельность партийных бонз. Складывалось впечатление, что партия тем только и занята, что причудливым образом излагает на бумаге свои в сущности лишенные твердой сути и прочной основы мысли, а между тем подписывались авторы под своими опусами обладателями больших званий и знатных степеней. Буквально профессорская ярмарка, чуть ли не сплошь академики, а уж кандидаты мыслимых и немыслимых наук так и роились мухами, жужжащей и пищащей стаей. Складывалось и другое впечатление - перманентно заседающего где-то поодаль синклита интеллектуалов и чинных мудрецов. Иностранцы толпами лезли из кошмарного бумажного мельтешения, их зазубрили наши функционеры, а они затем с беспардонной развязностью являлись в мои сны, переходившие порой в галлюцинации, в какие-то взрывоопасные дантовы видения. И вся эта соединившаяся в наглые полчища публика желала представать то пронзительно и резко судящими философами, то грозными посланцами богов, то тихими и уютными благодетелями рода человеческого. Им и горя не было, никакой печали в том, что я мало-помалу переместился на обитание в некое пограничье, где ветхие и унылые российские деревеньки соседствовали с роскошными палаццо и чавкали, словно грязь, под стенами величественных монастырей и крепостей средневековой Европы. Там закованные в блестящие доспехи рыцари, оседлав пушечные ядра и бормоча себе под нос строки своего рыцарского устава, взмывали в небо и, высадившись на луне, попирали сильными железными ногами лунную пыль, не теряя в то же время контактов с биржами и прочими финансовыми учреждениями.

  А когда я наиболее умоисступленным из них говорил, что мне, художнику слова, поистине творческому человеку, трудно найти с ними общий язык, и если они что-то слышали о великой славе русского романа и о практическом забвении испещряющих историю политических писаний, то должны понимать, что только художественное слово передает дух времени, а в их статейках одна лишь злоба дня, - когда я с пеной на губах доказывал им, что Толстой с Достоевским останутся в веках, а они со своей мимолетной правдой уже завтра будут забыты, они, и даже самые вменяемые из них, отмахивались от меня и смеялись надо мной. Многие из них, похоже, не чувствовали и не сознавали, даже не подозревали вовсе, что как только они сварятся до готовности в своем партийном чаду и угаре, тотчас вскроется их истинное намерение - обернуться трутнями и почить на лаврах, и я, глядя на этих временных, эпизодических идеалистов, лучше понимал, как все в общем-то туманно, рыхло и бессвязно в нашем мире. Моя судьба совершенно не обретала твердости и, несмотря на многообещающую улыбчивость функционеров и быструю, несколько суетную приветливость мелких членов партии, в ней не провиделось прорастания хоть сколько-то прочного и надежного хребта.

  Тут же, в клубе, помещался партийный офис, а может, и нечто вроде идейного центра, куда поступали заморские мозговые и прочие вливания, здесь вечно происходили немыслимо долгие заседания, затевались всевозможные митинги и манифестации, изначально не задуманные как выходящие за пределы более или менее узкого круга. Постепенно мной завладела мысль, со временем достигшая характера болезненной, что клубу нужен театр, а не наше сектантство, театр живой, яркий, граничащий с бурными уличными действами и загадочными мистериями древности, и я, мол, поставлял бы в него искрящиеся сюжеты, абсолютно противоположные унылой писанине партийцев и умствованиям закабаливших их чужеземцев. Я поделился своей мыслью с директором парка, и он нашел ее благородной и в высшей степени правильной, более того, человеколюбивой, изумительно близкой нуждам и чаяниям простых посетителей парка, но сообщил, что находится в полном распоряжении у партии и без ее повелений ни на что решиться не в состоянии. Это мне показалось каким-то темным противоречием обещаниям кристально чистой свободы, до сих пор звучащим в моих ушах. Директор и администрация парка в целом скуплены партией на корню? Здесь творятся грязные делишки, некие махинации? И сама партия - пузырь, гной в который качается из неких заграничных недр?

  Мы с директором выпили в его кабинете, обсуждая идею театра, и даже повалялись там на полу, скошенные крепостью напитка, а восстановившись, он разболтал о моих соображениях, фактически выдал меня, обрисовал мою мысль так, словно это был зловещий план атаки на самое ядро партии, на первопричину и сокровенный смысл ее существования. Меня отчитали. Театр? А почему не цирк? Значит, до моего ума, несмотря на его скудость, так или иначе доходит, что превращать в цирк серьезное партийное дело все же не следует? Но почему в таком случае я воображаю, будто это дело допустимо хоть на мгновение представить себе разворачивающимся на театральных подмостках? Я дурачок? Я прожектер? Откуда у меня столько вымыслов, грез, небывальщины, художественности самого дурного тона? Мое состояние день ото дня ухудшается, и я все меньше отдаю себе отчет в том, что художественности не место в горниле партийной деятельности и не утихающей партийной борьбы?