Выбрать главу

  Внутренне свободный, в глубине души не терпящий никакого ущемления моей воли и попрания моих непростых, ярких мыслей, я, естественно, не мог допустить, чтобы партийные жернова вот так, ни с того ни с сего, перемололи и стерли меня. Но всего лишь улизнуть, всего лишь объявить, хотя бы и громогласно, о своем выходе из партийных рядов, этого было мне мало, я должен был некоторым образом доказать свою правоту. И тут возникает резонный вопрос: что же есть твоя правота в споре с тем, чего ты фактически знать не знаешь и толком не понимаешь? Ведь ясно, как Божий день, правота выявится, даст себя знать лишь в том случае, если я одержу блестящую победу, ибо победителей не судят, - но с чем и как бороться, против кого направить оружие и что это оружие, говоря вообще, собой представляет? Ну, я могу встать в полный рост, расправить плечи, глянуть грозно... а дальше-то что? Биться с ветряными мельницами? Положим, надо мной посмеются вволю, а потом объявят величайшим в мире идеалистом и поставят мне где-нибудь здесь, в парке, памятник, к которому, глядишь, и впрямь станут стекаться некие экскурсии, но когда, в какой момент такого процесса, такого варианта моего биографического развития я почувствую, что действительно победил? И что будет означать эта победа? Над кем она станется? Над насмешниками? Так я их и разглядеть не сумею в суете и ослеплении схватки, в своем святом безумии. Над эпохой, над временем? Над людской неправдой и мировым злом? Над выхоленными и уютно-умными академиками, которые усядутся в своих кабинетах перелистать страницы моей печальной истории или даже внимательно их изучить?

  Я забрел в тупик и не знал, как вывернуться. Если уж на то пошло, своего рода благом для меня вышло, что в какой-то момент Буйнякова застрелили, как-то это, признаться, усилило долю определенности, привело к образованию в окружающем тумане кое-каких очертаний. Да просто легче дышать стало, чего уж там... После гибели этого лжеца, фальсификатора, злоумышленника, обманом завлекшего меня в неведение и тлен, партия, уже мной покинутая, потускнела и, можно сказать, стушевалась, предположительно залегла на дно, а перепуганный насмерть директор парка прибежал ко мне, бормоча о целиком завладевшем им стремлении вернуться к идее театра, некогда мной гордо, с поразительной отвагой озвученной. Он уже и режиссера подобрал, то есть буквально на улице, этакого простачка, из которого запросто можно вить веревки, и это гораздо лучше, а главное, безопаснее, чем когда разные прохвосты, объявляющие себя гуманистами и строителями нового мирового порядка, вьют веревки из тебя. Дело стало только за пьесами, и вот мне даруется прекрасная возможность написать их на скорую руку, закидать ими уже почти опешившего от происходящего с ним сказочного взлета режиссера, а там возникнет и разношерстная категория исполнителей, сам же я как по мановению волшебной палочки из безвестного и захудалого Павлова переквалифицируюсь в знаменитого на весь парк драматурга Сердцеведова. Ну, примерно так и вышло, то бишь все, как задумал в своем пугливом, но довольно-таки хитром и проворном уме директор. А теперь я расскажу, что такое наш режиссер и что представляет собой обещанная директором категория здешних исполнителей...

  Вдруг грянул глас режиссера Матюкова:

  - Минуточку! Не так поспешно и извилисто! Прежде, чем вы приступите к освещению практики, хотелось бы внять кое-какому теоретизированию. Скиньте с нас и с себя вами же навеянную дремоту! Я ли не полемизировал? не наставлял? Не раз и не два я говорил вам, что писать реплики надо четко, придерживаясь строгих рамок, а не растекаться мыслью по древу, от чего предостерегал еще Бунин, называвший велеречивых и путаных господ вроде Хлебникова и Крученых пьяными дураками. Вы не пьяны и совсем не дурак, но что-то в характере вашем и в условиях головы не то по части размещения и коловращения винтиков, и вы - как сумасшедший, ей-бо!.. - взяли моду доказывать мне, что нечего препятствовать необузданному разлитию текста. Ни хрена, мол, нечего, не надо мешать последовательному превращению его в бесконечный монолог, это, де, так же может служить признаком огромного и неподражаемого таланта, как чье-либо краткое и емкое высказывание, принявшее форму афоризма. Более того, вы пытаетесь фанатично доказать мне, что словесные излишества призваны производить впечатление разорвавшейся под ногами бомбы. И не только, но вообще хорошо, оздоровляюще, воздействовать на некоторых в нашем нынешнем мире, где хамски торжествует читатель, уверяющий, что ему некогда читать толстые тексты, да и незачем, поскольку он и без того знает все нужное, вполне довольствуется собственной мудростью и плевать хотел на выкрутасы интеллигенции. Да-а, грехи наши тяжкие, слабости человеческие... А ваше недавнее утверждение? Некоторые, мол, даже разъясняют, что в будущем люди станут жить в полном довольстве, а исторический опыт свидетельствует, что как только люди начинают жить лучше прежнего, они заметно глупеют, следовательно, мы, ныне живущие, должны позаботиться, чтобы наши сочинения и разные художества были доступны маломощному разумению людей будущего. Ну что это такое и куда годится? Извините, но ссылаться на подобных глашатаев и пророков - это бред, пусть даже интеллектуальный. Нет, дорогой, с бредом пора кончать, пока не утрачены всякие ориентиры и каждый из нас еще по-своему вменяем. Поэтому я предлагаю, говорю следующее: хорошо, давайте окончательно поспорим, давайте разыграем словно бы шахматную партию и будем как короли с королевами, как офицеры и кони, а этот человек, - режиссер указал на давно откачнувшегося в затененный угол и там застывшего понуро Острецова, - послужит свидетелем великолепной баталии и третейским судьей в нашем споре.

  Однако Острецов уже твердо положил не даваться в так или этак тянущиеся к нему ухватистые руки, выскальзывать, как только пытаются взять за жабры. Уклоняясь от исполнения прописанной ему режиссером роли, незаметно убрался он со сцены.

  - Уходите? Не дождались конца? - осведомился участливо старый гардеробщик, подавая ему пальто. - А почему такой удрученный?

  Острецов был словно громом поражен тем, что после всех мытарств с людьми, озабоченными лишь собой и нимало не думающими вникать в его беды, нашел неожиданное, острое и с предельной прямотой выраженное, несколько даже подозрительное сочувствие у столь простого человека, как безвестный и скучающий в пустом фойе гардеробщик. В первый момент, почувствовав теплоту и сердечность этого человека, Острецов хотел было разъяснить, что нет у него нужды дожидаться возникших в зале прений, ведь уже яснее ясного, что о Валечке ничего нового и сколько-то существенного он все равно не узнает. И чуть было не заговорил, но осекся, и как-то явилось вдруг сомнение, забрало, впрямь подозрителен показался ему гардеробщик. К тому же имя бывшей жены почему-то застряло в горле, и Острецов промолчал, лишь пожал плечами. В недоумении стоял он перед полированной поверхностью, на которой уже лежало его пальто, и тупо смотрел в никуда.