«Но прежде я наделаю в штаны, как паршивец Трацом — с вызовом, всё еще противясь судьбе, улыбаюсь я, показав испуганной Софи язык»…
ДО БОЛЕЗНИ
Пока мы проговариваем текст будущей сцены, Агнешка переодевается. Мы в автобусе одни. Я рассеянно листаю журнал, подаю реплики и стараюсь казаться невозмутимым, доброжелательным и внимательным. И хоть я из кожи вон лезу, чтобы она заметила и спросила, что со мной, почему я такой отстраненный, почему не ласков как обычно, не делаю попыток обнять её, всё напрасно. Агнешка или совсем не догадывается, чего я от неё жду, или попросту не замечает ни моего настроения, ни моих усилий обратить на себя внимание. Она роется на диванчике в ворохе женского белья, подбирая себе ночную сорочку, панталончики, чепчик. Салон автобуса загромождают вешалки с костюмами. Белье свалено без разбору на спинку дивана. Агнешка в темно-синем халатике с желтыми цветами, стоя коленками на сидении, прикладывает к себе то одну вещицу, то другую. Текст выскакивает из неё автоматически, пока её взгляд блуждает на отобранном белье, которое, примиряя, она отбрасывает — одну вещь за другой. Длинные волосы откинуты за спину, в руках очередной чепчик. Услышав, что я замолк, Агнешка оборачивается. Пурпурная шаль, которую она смяла коленями, сползла с дивана. Вместо халата, валяющегося рядом, на ней розовая ночная сорочка с белым кружевным воротничком. Её-то она и пытается снять, задрав вверх скомканным подолом, не отводя от меня глаз — мол, будешь продолжать? С явной робостью спрашиваю: «при моем возвращении ты [надеюсь] будешь больше рада мне́, чем деньгам?» И вдруг взгляд её помягчел — небось, вид у меня был пренесчастный. Она хохотнула, стащив наконец с себя ночную сорочку и оставаясь в одних чулках. Я даже сжал кулаки, чтобы остановить предательскую дрожь. Сам не знаю, с чего я вдруг вздернулся: от немедленного желания или от поразившей меня красоты её тела на пурпурной шали в лучах закатного солнца. «Сегодня, мой… муженёк, конечно, будет в Brader [очевидно, Prater (главный парк в Вене)] в большой Com…», — в её глазах, выглянувших из кружевного подола, вопрос. «Я не мог разобрать эпитета [бормочу я] перед «муженёк» — и предполагаю, что Com: должно означать Compagnie122, но кого ты имеешь в виду под grande compagnie, я не знаю». Агнешка, сидя на пятках, выгребает из груды белья белый топик, обшитый кружавчиками, и надевает на себя. Я подбираюсь к ней, опустившись на колени, продолжая произносить свой текст уже неформально, не отрывая от неё глаз, как индус, гипнотизирующий змею. «Знала бы ты, что я вытворяю с твоим портретом?» «Именно, и лучшего слова тут не найти: вытворяю». Она почувствовала мои горячие пальцы, высвободила из-под себя ступни и прилегла поверх накидки, набросив на живот темный халатик. «Ты, конечно, смеялась бы… Я и сам смеюсь, и всё-таки вытворяю» — это не фантазии, он действительно так переживает, — шепчу я, вжимаясь щекой в её теплую ногу в прозрачном чулке. «Он, то есть я, переживаю, что у меня нет твоего портрета, а то бы…» Поймав её взгляд, опять возвращаюсь к тесту: «Оставь эту меланхолию, прошу тебя! Надеюсь, ты получила деньги?» Чулок источает сладкий запах её кожи. «Его чувственность на всем оставляет отпечаток желания, — шепчу я, скользя щекой по шелковому чулку вверх к халатику, брошенному поперек тела, не зная — оттолкнет она меня или нет. «Например, когда я извлекаю его [портрет, конечно] из заточения, — выдавливаю я вымученную улыбку, — я говорю: Бог благослови тебя, Штанцерль!» Халат сполз с её живота и свалился на пол. «Боже», — шепчу я. И что за ослепительная картина открылась там, где, раскинувшись, сливаются вместе две возвышенности в темных ажурных чулках, а в нежной кремовой лощине, едва намеченные кистью, очертания бледно-розовых лепестков такой нежности и красоты, что дух вон. «Ревностно блюди твоё милое гнездышко, дорогая, ибо мой проказник этого заслужил определенно; он хорошо себя вел и не желает ничего другого, как только владеть твоей восхитительной […] Вообрази шельму, пока я тебе это говорю, он выбрался на волю и вопрошает, с ходу получив от меня щелчок — но малый не промах […] И теперь хулиган покраснел еще больше, но не дает себя обуздать». Щека соскальзывает по шелковистым узорам чулка, и вдруг, как спущенный на воду корабль, качнувшись на теплой волне, благодарно и вожделенно выходит в открытое море. Мои губы припадают, едва ощущая теплый вкус, заполнивший всего меня, вливаясь в меня густым нектаром, солнечным закатом, дрожа и мерцая всеми клеточками моего тела. «Бог, благослови тебя, шельма — повеса [или лучше бездельник, но точнее: сладковзрывающийся при сжатии] — кончик [он же шило, остриё] — пустячок — толкай-глотай!»123 Я закрываю глаза, не в силах больше бороться. Её руки лежат у меня на лице, скользят по моей спине, прячутся у меня под мышками, забиваются в бессилии между ног. Её лицо выглянуло из блузки — взошло и долго сияло надо мной, и закатилось за сброшенной в кучу одеждой. «И когда я сую его обратно, стараюсь, чтобы он помаленьку проскользнул, при этом говорю: Nu-Nu-Nu-Nu!..124 И с последним толчком: доброй тебе ночи, мышонок, спи сладко. Думаю, здесь я говорю что-то очень глупое (для всех, по крайней мере), но не для нас с тобой, правда… для нас это совсем не такая уж глупость».
123
Grüß dich Gott Stanzerl! Grüß dich Gott Spitzbub — Knaller/baller — Spitzignas — Bagatellerl — Schluck und druck!