Выбрать главу

Осветители устанавливают здоровенный «юпитер». Взад-вперед мельтешат плотники, хлопая дверью. Тук-тук слышится в доме. Передо мной узкая улица мощенная камнем, дерево в самом её начале, мощное и ветвистое, заслонившее собой всю улицу, сквозь которое виден дом-скелет. Я уже завис на дереве, взобравшись на нижнюю ветку. Окно её комнаты притягивает, завлекает. Как хочется поскорее перемахнуть через подоконник. «Что, снимают?» — спрашиваю прошмыгнувшую мимо гримершу. Убежала, ничего не сказав. «Снимают? когда уже снимут, скорее бы», — цепляюсь я ко всем, кто пробегает мимо. Все мимо, всем не до меня. Шелестит листва, припекает низкое солнце. Я болтаю ногами, ухватившись за ветку. Понимаю, режимная съемка — ждут сумерек. Но я ждать уже не могу. Соскакиваю на землю и, оглядевшись, легко впрыгиваю в комнату. Сначала ничего нельзя разглядеть. Внутри дома уже по-вечернему сумрачно. Слух едва ловит чье-то пыхтение за ширмой в углу. Меня как из мортиры шарахает обратно в раскрытое окно. Дерево шелестит на ветру потемневшей листвой, томно и интимно. Делаю к нему несколько шагов… И опять врываюсь в дом уже через дверь, и вижу, сидящую перед Агнешкой на корточках костюмершу, подшивающую подол ночной сорочки. Гримерша поправляет ей прическу, припудривает. Оператор смотрит в камеру, готовый услышать: «мотор, начали». Констанца машет мне издали. Режиссер, оторвавшись от текста, жестом просит меня исчезнуть за дверью и не мешать работе. И опять я на улице, и опять медленно иду к дереву…

Она могла его умышленно дразнить (заговариваю я сам себя) так же, как и он мог нарочно дразнить жену мифической связью с Магдаленой Хофдемель. Обоюдные провокации, злые сплетни, но разве даже слухи, доходившие до её ушей о его якобы распутной жизни, не убивают доверия? Откуда взяться доверию, — ухватился за слово мой психонакопитель. «Хочу поговорить откровенно» — и тут же, спохватившись, он виновато тараторит: прости, мол, «прости меня за то, что я так откровенен». Надо думать, что откровенный разговор для них был большой редкостью. Откровенность не тяготит и не пугает, если есть доверие, и тайны сердца не кажутся подводными камнями, о которые больно режутся души. Нет доверия — и откровенность вызывает море конфликтов, обид, взаимных упреков, она рассадник как депрессии, так и подозрительности. Единственный способ сохранить покой в таком доме — всячески избегать её величества откровенности. Но это покой на пороховой бочке, сколько бы он не клялся, что у неё «нет никаких причин печалиться»… Значит там, в её письмах (для нас потерянных), много печали. И причину её надо искать не только в отсутствии денег, в болезнях, но и в неуверенности женщины в завтрашнем дне. Это медленный яд, убивающий ежедневно, незаметно. Он проникает в кровь, делает привычным такое состоянием души, когда слабеет воля, угасает желание жить, но жизнь продолжается. Нет, это не для меня и не для Вольфганга (подумал я) — он домашний, ему не нужны в доме страсти-мордасти. Он и жéнится, чтобы их избежать. «Нет ничего приятней, — говорит он в письме к Констанце, — чем иметь хоть сколько-нибудь спокойную жизнь».

Во время съемки мой Вольфганг теперь уже с опаской подходит к её окну. Он не станет озираться по сторонам и не махнет с ходу, как накануне, через подоконник. Опасность таится там, внутри, в её комнате, в сумерках баденского вечера. Я холодею при мысли, что она сейчас с мужчиной, и сгораю от желания, нагрянув, захватить её врасплох, и хорошо бы — с Зюсмайром, который завизжит от страха своим соловьиным тенорочком. Нехорошее это чувство. Я, пожалуй, был бы даже неприятно разочарован, найдя её мирно спящей в одиночестве. Зюсмайр тщеславный, заурядный, но ему 24 года, он в расцвете сил, и он моложе Констанцы. Он не мог ей не нравиться, особенно на фоне мужа-неудачника. Он одаренный музыкант, голос сладчайший, кастраты позавидуют, он был главным певчим в провинциальной австрийской церкви. Ученик Сальери, постоянно подвергается издевательствам с моей стороны. «Что поделывает мой второй шут? — болтаем мы с Констанцей за ужином, когда инцидент с офицером исчерпан. — Я замаялся выбирать между этими 2 придурками». Я чертовски возбужден после вечерней драки под окном собственной жены. — «Пользуйся услугами своего застольного шута, но, пожалуйста, думайте при этом и говорите обо мне чаще…» Комнатка здесь в Бадене небольшая, можно сказать, монашеская келья. Кровать, комодик с зеркалом, шкаф для одежды, и вот — этот стол, за которым мы сидим. Я веселюсь, как бывало в нашем доме в Зальцбурге, а Констанца хмурится, машинально постукивая об стол вилкой, плохо ест и не поддерживает моих шуточек и придирок к ней и к её «дружку» Зюсмайру. «Мне, признаться, всегда нужен шут, — не унимаюсь я, сжав под столом между ног её ножку. — Если это не Зюсмайр125, так пусть будет…» Тени от свечей слоняются по комнате, только что не шумят, как ветки под ветром — и меня затягивают в свои шатания. «Хочу танцевать, — выскакиваю я из-за стола, схватив Констанцу, и принимаюсь выделывать невообразимые па, мной сочиняемые под собственный аккомпанемент на губах. «Влепи N.N. (Зюсмайру, то есть) пощечину и скажи, что ты только хотела убить на нем муху, тобой замеченную». Жена недовольна мною, я это чувствую. Не светят мне этой ночью райские кущи… поссоримся, и заснем по отдельности, каждый завернувшись в своё одеяло… Вот тебе и сюрприз.

вернуться

125

В тексте зачеркнуто слово Зюсмайр.