Выбрать главу

О нудных отцовских чтениях Жанна не без раздражения рассказывала своей подруге Жермене Вильд. Жаловались на неизбежного Паскаля и ее мать и брат Андре, начинающий художник, пейзажи которого понемногу и уже не без успеха выставлялись в «Осеннем салоне». Тем не менее интерес к литературе и философии, насаждавшийся отцом, мог оказать на Жанну какое-то влияние: недаром друзья семьи вспоминали о ней потом как о девушке серьезной, умной и обладавшей сильной индивидуальностью; ее ум называли даже «трезвым и скептическим».

Желание Жанны стать художницей родители поощряли, рассчитывая на ее будущий заработок в области прикладного искусства. Когда же она им рассказала, что решила отныне соединить свою судьбу с Модильяни, это вызвало бурю: полунищий непризнанный художник, живущий беспорядочной жизнью, а главное, еврей, был совершенно неприемлем для этой католической и, в общем, все-таки мещанской семьи. Родители с ней фактически порвали, во всяком случае, надолго.

Но в характере Жанны, которая многим казалась такой мягкой, неслышной, покорной, была скрыта непреоборимая сила. Она была готова разделить все тяготы жизни Амедео, знала, что нужна ему, и потому пошла за ним безоглядно. О том, чтобы окончательно определить свои отношения с ним «законным браком», она не заботилась. Но почему-то и в ближайшем окружении друзей, и в богемной среде Монпарнаса, и в далекой Флоренции, судя по позднейшей переписке Модильяни с матерью, в Жанне сразу признали не его «подругу», а его жену. В конце концов она сумела заставить уважать свое чувство и свою волю даже отвергнувших ее родителей.

Поселились они с Амедео в маленькой, почти ничем не обставленной мастерской на улице де ля Гранд-Шомьер, 8, неподалеку от Люксембургского сада. Наиболее плодотворными для Модильяни были 1917–1918 годы. Но заработки оставались все такими же неверными; если деньги у него изредка и появлялись, то на другой же день от них не оставалось и следа, и вот уже опять не на что было пообедать «у Розали». Одевалась Жанна очень скромно, но все равно ее находили изящной и женственной в обычных ее неброских платьях с маленьким вырезом и в туфлях на немодном низком каблуке, а ее лицо казалось еще трогательней и прозрачней оттого, что на нем никогда не было ни пудры, ни краски. Такой ее и полюбил Модильяни. Ему в голову не приходило делать из нее «парижскую куколку», да и ей самой это было совершенно не нужно.

Беда была в том, что важнейшая перемена в его судьбе ничего по существу не изменила в его беспорядочном, невозможном и тем не менее уже безнадежно устоявшемся существовании. Никакого дома, никакого уюта не возникло в голой, промозгло-холодной мастерской на улице де ля Гранд-Шомьер. Эта мастерская состояла из двух узких комнат, стены которых Модильяни выкрасил оранжевой краской и охрой. Если бы Жанне даже очень этого хотелось, ей все равно никогда бы не удалось окружить своего Амедео каким-либо подобием общепринятого «быта»: трудно представить себе его, например, что-нибудь покупающим впрок, даже самое необходимое, хотя бы на завтра; у него не могло быть ни шкафов, ни полок, ни ящиков; вокруг него все как будто так и должно было быть раскидано, смято или голо. К тому же слишком она вся была в нем, слишком безропотно, как должное принимала все ему привычное. Да и стоило ли думать об этом, когда уже очень скоро для нее стало ясно, что ей не удастся спасти его от главной беды — от все усиливавшегося пьянства и неизбывного гашиша.

Иногда им приходилось совсем туго. Об этом свидетельствуют рассказы друзей и знакомых. Морис Вламинк впоследствии вспоминал: «Зимним утром 1917 года, стоя посреди мостовой у перекрестка бульваров Распай и Монпарнас, Модильяни презрительно разглядывал проносящиеся мимо такси, словно генерал на больших маневрах. Ледяной ветер так и пронизывал. Заметив меня, он подошел и сказал совершенно просто, как о чем-то, не имеющем для него сейчас ни малейшего значения: „Я тебе продам свое пальто. Оно мне велико, а тебе будет в самый раз“»[83].

вернуться

83

М. Vlaminck. Tournant dangereux. Paris, Stock, 1929.