Наступила зима. В это время Модильяни стал уже пугающе слабеть, но лечиться отказывался наотрез. Пил он теперь отчаянно, вернее, с отчаяния, то есть просто потому, что иначе уже не мог работать. К себе он почти никого не пускал, но сам выходил из дому часто, бродил по улицам, говорил, что воздух его вылечит. Рядом был Люксембургский сад, теперь, в зимнее время, обычно почти пустой. Ветер сдувал сухие листья со скамеек под толстыми вязами, посаженными еще при Марии Медичи. Дети «из хороших домов» с голыми коленками, пользуясь редким в Париже снегопадом, иногда играли там в снежки, весело бегая по аллеям. А он ежился от холода в своем старом пальто на «рыбьем меху».
С 1 ноября по 12 декабря в «Осеннем салоне» были выставлены четыре вещи Модильяни. Продать не удалось ни одной. И в печати они не имели никакого отклика.
Прогрессируя, его болезнь вызывала теперь иногда пароксизмы ярости, даже по отношению к Жанне. Сальмон утверждает, что однажды ночью он якобы видел, как Модильяни вдруг «словно дикий зверь» бросился на нее с кулаками у решетки того же Люксембургского сада. Гораздо больше веришь другому рассказу: кто-то застал их раз ночью на скамье бульвара; он молча и пристально смотрел на нее, а она — прямо перед собой, безнадежно тоскливо, даже не пытаясь взять его за руку и увести домой. Никто теперь не удивлялся, когда она появлялась ночью в дверях «Ротонды» или «Клозри» и, пробираясь между столиками, робко спрашивала знакомых: «Вы не видели Модильяни?..»
Как-то в «Клозри де Лила» он встретился со старым своим приятелем Лятуретом, который потом вспоминал: «Я зарабатываю деньги, — уверял он меня со скрипучим смехом. — Скоро смогу их куда-нибудь вложить. Ты ведь специалист, порекомендуй мне какого-нибудь банкира… Он меня не обманет… Сыну коллеги он уж постарается указать самые выгодные возможности». Эта бравада закончилась красными плевками. «Плохо мое дело. Может быть, придется полечиться горным воздухом. Вот воздух Монмартра мне бы помог… Я бы с удовольствием еще раз взглянул там на несколько домишек… Я за тобой зайду как-нибудь на днях… Позавтракаем вместе у Лябийя… Я ему давно задолжал, надо отдать… До свиданья…»[106].
На Монмартр он действительно вскоре пошел, только не в ресторан, а к Сюзанне Валадон, матери Утрилло, который находился в то время на очередном лечении в больнице «Пикпюс». Жанна Модильяни рассказывает об этом визите в своей книге: «Модильяни порой чувствовал близость смерти. Однажды вечером он поднялся на Монмартр повидать Сюзанну Валадон, к которой питал сыновние чувства. Придя к ней, он попросил выпить и вдруг, как рассказывают очевидцы, запел что-то протяжное по-еврейски и заплакал. Вероятно, это был „Кадиш“, заупокойная молитва — единственная, которую знали в неверующей семье Модильяни».
«Однажды вечером мы с ним вместе обедали, — пишет Липшиц, — и я обратил внимание, как он плохо выглядит. Он очень странно ел: каждое блюдо он, еще даже не дотронувшись до него, густо засыпал солью и перцем. Но когда я начал уговаривать его умерить это саморазрушение и вообще внести в свою жизнь хоть какой-нибудь порядок, он пришел в такую ярость, в какой я его еще не видывал».
На Монпарнасе его постоянно теперь окружали какие-то люди, иной раз малознакомые, многие — в ожидании бесплатно раздаваемых рисунков, которые он уже не надеялся продать. На одних он производил впечатление затравленного; другие предпочитали видеть в нем «живописную фигуру перекрестка Вавен» — средоточия богемы. Г. Едличка записал такой рассказ Инденбаума: «Инденбаум увидал его однажды ночью на скамейке где-то поблизости от Монпарнаса. Он сидел, опершись на спинку скамьи, вцепившись в нее рукой, чтобы не качаться. Инденбаум к нему подошел; Модильяни, как будто разглядев его сквозь туман, показал рукой в ту сторону, где пересекаются бульвары Монпарнас и Распай, и сказал каким-то тяжелым голосом, в котором слышалось безнадежное презрение: „Ah! le Dême!.. Et la Rotonde!.. Que je déteste tout cela“» («Ах, этот „Дом“!.. Эта „Ротонда“… Как мне все это ненавистно!..»)[107].
С некоторых пор Монпарнас становился для него Голгофой. Тому же Инденбауму и, кажется, не ему одному он говорил: «Еду в Италию. Мне нужно солнце. Здесь слишком хмуро»[108].
Сохранились его стихи, может быть, как раз этого времени, — французские верлибры (свободный стих вне размеров и рифм):