— Ею стала Мать-Церковь.
Глубокий, хриплый, почти протестующий звук прокатился по толпе. Он пронизывал глубоко до костей, наполнял болью, и всё же никто, слыша его, не нашёл слов, чтобы придать этому протесту вид и форму. Никто не закричал в знак несогласия. И эта неспособность, тот факт, что протест был зачаточным, неоформленным — криком скорби, а не отрицания — многое рассказали Тиману Хаскенсу об овцах его стада.
Слёзы жгли его глаза, когда он почувствовал, как волны противоречий захлёстывают сердца его прихожан. Когда он осознал их печаль и страх, не просто перед тем, что он только что изложил им, но и перед тем, что, как они чувствовали, ещё должно было произойти, и глубокий душевный ужас, который был предвестником принятия.
— Я не единственный из священников Матери-Церкви, кто жаждал возопить против её угнетения, — сказал он им. — Не единственный из её любящих детей, чьи глаза видели, как разложение растёт и гноится в самом её сердце. Нас больше, чем вы, возможно, когда-либо предполагали, и всё же нам приказали хранить молчание. Никому не говорить, что мы видели, как растут пятна, пачкается дымоход её лампы. Притворяться, что мы не видели, как мирская власть, богатство, пышность и светская слава князей, кому поручено хранить её в безопасности и чистоте, становятся для них более важными, чем их собственный долг перед Богом и Архангелами.
Его голос становился громче, неуклонно набирая силу, тронутый обличительной силой провидца, и его тёмные глаза вспыхнули.
— Нам приказали — мне приказали — молчать обо всех этих вещах, но я больше не буду молчать. Я открою рот и скажу вам, да. Да! Дети мои, я видел всё это, и мои глаза режет от горя и разочарования. Я видел зло, скрывающееся под внешней честностью Матери-Церкви. Я видел людей, носящих оранжевые сутаны, которые отвернулись от истинного послания Бога, отдали свои сердца не Богу, но своей собственной силе и амбициям. Я видел её пленение, и слышал её крики о помощи, и горевал о её рабстве в тёмные ночные часы, как и другие, и наши сердца тяжелы, как камни, ибо если она может дать приют коррупции, то, несомненно, это может сделать кто угодно. Если она не защищена от зла, то, конечно, ничто не защищено, и у нас нет надежды. Нам не помочь, ибо мы не выполнили великого поручения Святой Бе́дард, и Церковь самого Бога была осквернена. Сама Мать-Церковь стала вратами греха, вратами для тёмного яда души Шань-вэй, и мы — мы, дети мои! — это те, кто позволил произойти этой ужасной, ужасающей метаморфозе. Своим молчанием, своим смирением, своей трусостью мы стали сообщниками её осквернителей, и не сомневайтесь ни минуты, что в конце концов нас призовут к ответу за наши самые тяжкие проступки!
— И всё же…
Его голос затих в тишине, и он позволил этой тишине задержаться. Дать ей нарасти и тяжело повиснуть, наполняя Святую Кэтрин, подобно пульсирующей грозовой туче, наполненной самим ракураи Божьим. И затем, наконец, после маленькой вечности, он заговорил снова.
— О да, дети мои… И всё же. Великое «и всё же». Великолепное «и всё же»! Потому что, в конце концов, Бог снова ниспослал нам надежду. Отправив его в самом невероятном обличье из всех. Выражаясь словами «отступника», в разделении на «раскольников» и в учении «еретиков». Я знаю, что многие из вас, должно быть, шокированы, услышав это, и встревожены. Напуганы. И всё же, когда я изучаю учение этой «Церкви Черис», я не нахожу в нём зла. Я нахожу гнев. Я нахожу бунтарство. Я нахожу осуждение и неповиновение. Но ничего из этого, дети мои — ничего из этого! — я не нахожу направленным против Бога. Или против Писания. Или против того, какой была создана Мать-Церковь и, с Божьей помощью, однажды будет снова!