— А ну, негодяи, мерзавцы, трусы, ублюдки, выходите на дорогу! Будьте же мужчинами, похожими на свою мать! Я вам покажу, где раки зимуют!
Взмахнул кнутом, стеганул первую, вторую, третью лошадь. Животные, привыкшие, что угрозы их хозяина обычно расходятся с делом, на сей раз вздрогнули от боли и бросились вперед.
Пата Чантриа стрелял вверх, ругался, клял разбойников. Его примеру последовали несколько пассажиров: они тоже стреляли в воздух и что-то кричали. Оставляя за собой клубы ныли, дилижанс приближался к роковому повороту.
У самого поворота Пата Чантриа удесятерил свои угрозы, неимоверно палил из револьвера и неистово погонял лошадей. Мы неслись с грохотом и пальбой.
— Эй, где вы? — кричал Пата Чантриа. — Видал я вас, трусов этаких! Выходите, покажитесь на глаза Пате Чантриа!
Вот мы на самом повороте…
Мы уже на вершине шоссейной дуги.
Поворот уже за нами! А разбойников не видно…
Пата Чантриа продолжал палить еще некоторое время, пока не отъехал от гибельного поворота саженей на двести. Потом остановил лошадей и сказал:
— Садитесь все по местам! Теперь считайте, что мы уже в Тамыше!
Но не так-то просто было прийти в себя. Посему Пата Чантриа объявил:
— В Гульрипши будем стоять не меньше часа. Надо же подкрепиться после такого дела!
И еще раз — уже на радостях — пальнул в самый небесный пуп.
Мама целовала нас. Глаза ее были полны слез.
Пата Чантриа уверенно повел свой дилижанс дальше. И снова запел песню. Протяжную, старинную. Про каких-то добрых разбойников, которые вовсе не чета этим жалким трусам…
Пассажиры понемногу приходили в себя от пережитого. А нам с братом было очень весело. Сожалели только о том, что разбойники на самом деле оказались трусливыми. Вот увидать бы их в глаза и сразиться с ними! А то испугались выстрелов и угроз Паты Чантриа! Тоже мне разбойничьи!
А Пата Чантриа оказался прав: без особых новых приключений к вечеру мы добрались-таки до Тамыша, где нас встретили тетя Катя и дядя Никуа.
Когда мы с Шамилем Капба возвращались из Тамыша, я попросил остановить машину на правом берегу Большой Агудзеры.
— Это было вот здесь, — сказал я.
— Что именно?
И я поведал Шамилю историю про путешествие в мае 1920 года.
БИОГРАФ «ОЛИМПИЯ»
Николаю Эльяшу, профессору
Иллюзион…
Синематограф…
Биограф…
Кинематограф…
Просто кино.
Все эти слова суть синонимы. Употреблялись они в разное время и по-своему обозначают ретроспективное состояние этого вида искусства. Слово «кино» соответствует его высшему расцвету: тут и звук, и цвет, и широкий формат, и стерео…
Лично я застал кино в его юношеском возрасте: младенчество и детство уже миновали. Из двух сухумских биографов, как мне кажется, пальму первенства гордо несла «Олимпия». Впрочем, первый фильм, который мне довелось увидеть, — «Орлеанская дева» — шел в биографе «Ренессанс». Совладелицей этого предприятия была моя крестная мать Макрина Георгиевна Аджамова, урожденная Мамацева. Она затащила меня с кем-то из взрослых на сеанс. Самым потрясающим моментом была стрельба из пушек: она сопровождалась (как потом, много позже, это выяснилось) барабанным боем за экраном.
Биограф «Олимпия» находился на самой набережной, на бульваре. Это было удивительное — нет! — волшебное здание. Теперь-то я могу сказать, что сколотили его из досок. Но прежде оно казалось целиком мраморным, то есть высеченным из цельного серого мрамора с белыми прожилками. Возможно, эту иллюзию создавала серая клеевая краска, густо положенная на дощатые стены, и белые прожилки на сером фоне. Не знаю, теперь уж не ведаю, но все выглядело как настоящее мраморное.
Рядом с биографом «Олимпия» стояло большое странноватое здание театра барона Алоизи, а между ними располагался скетинг-ринг, на котором катались на роликах сухумские богатеи и их дети. Скетинг-ринг нередко превращался в площадку для лаун-тенниса.
Что еще можно припомнить?.. Да, вокруг биографа росли высокие пальмы, а через улицу, у самого моря, — могучие эвкалипты и магнолии.
Зрительный зал биографа — тоже, разумеется, весь мраморный — был поделен на три зоны, то есть первые, вторые и третьи места. Самые дешевые — третьи места. Они были ненумерованные, здесь подростки набивались битком — кто на скамьях, кто на полу, кто вдоль стен. Словом, как придется. Обычно этих неудобств никто не ощущал — все искупалось чудо-картинами. Надписи здесь читались хором, иногда это мешало таперу, который сердито ворчал: «Да помолчите же!» Этот тапер хорошо знал, когда играть вальс, когда марши, а когда такую беспокойную, тревожную музыку. Кажется, иногда ему помогал скрипач, особенно в моменты душещипательные, лирические. Впрочем, музыкальное сопровождение на третьих местах ценилось невысоко, на него никто не обращал особого внимания. Это там, позади, на первых местах иные физиономии кривились, если фальшивило пианино…