Вместе с другими женщинами я всю ночь провела на ахсавбадане. Заплаканная, вернулась я утром в саклю, приготовила четыре поминальных пирога и вышла на террасу, посмотреть, не опоздала ли к выносу покойника…
Аул Лац гнездился наверху крутого обрыва, откуда виднелись все приютившиеся в ущелье поселения, все тропки и русло реки Фиагдон. Отсюда было хорошо видно, как стекаются к нам люди. Они шли по узким тропинкам, и цепочки их казались мне ожившими нитями. На Большой дороге, петлявшей по берегам Фиагдона, цепочки людские вливались в сплошной поток. Вот на дорогу спустились жители Хилака — самого далекого, затерянного в горах аула, и приняли обычный в таких случаях порядок: впереди — молодые парни несут втроем склоненное знамя, за ними — старейшие, за седобородыми — остальные мужчины, потом женщины. Замыкали шествие дети. За хилакцами, выдерживая принятое обычаем расположение, двигались обитатели аулов Харисджина, Цимити, Хидикуса, Кадат… Навстречу им с противоположной, северной стороны направлялись с траурными флагами жители Дзивгиса, Барзикау, Гули… Там, где дорога сворачивала к нам, эти две колонны вытягивались в одну…
Мое место на похоронах оказалось среди женщин, известных в ущелье плакальщиц. Не потому, что я сама была голосистая и умелая карагганаг. Нет. Сердце мое потянуло меня вперед, к тем горянкам, которые шли в голове шествия и словно находились ближе к Ленину. Когда сваливается тяжкое горе — смерть отца, брата, самого дорогого и любимого тебе человека — идти рядом с гробом велит сердце, требует обычай. Чтобы люди видели и знали твое отношение к покойному…
Немало горя испытала я в своей недолгой жизни. Но такого, как сегодня, казалось, еще никогда не терпела. Представилось, что солнце погасло и никогда больше не согреет меня и всех, кому оно светило, кого согревало. И веки вечные будет реветь и стонать галагон. Казалось, рушится все мое счастье, что я теряю Аппе, что отберут у нас землю, выгонят из дома… Как мне было все это терпеть! Говорят, слезами горе не затопишь. А мне хотелось плакать, рыдать. Чудилось, что сам Барастыр[4] шепчет: «Сегодня грех не плакать!»
Траурные колонны уже вступили на площадь. Склонив головы, проходили мимо памятного камня люди…
Рядом со мной стояла сгорбившаяся старуха — главная плакальщица. Слов ее уже не было слышно. Приложила стиснутые руки к впалым щекам и только вздрагивала. И тут словно кто подтолкнул меня Громогласное эхо подхватило и донесло до самых высочайших вершин мои слова:
— Счастье и солнце наше Ленин… О ма бон бакала![5]Ты открыл нам глаза и дал нам силу… О ма бон бакала! Куда ж ты теперь? О ма бон бакала! Пусть разверзнутся горы, пусть солнце погаснет, но оставайся ты, сердце наше, разум наш…
Тысячегрудным вздохом отвечали люди. И не было человека, который сдержал бы слезу…
Вперед вышел высокий, худощавый вожак местных коммунистов Вано Гуриев. Однажды в сибирской ссылке он видел живого Ленина. Срывающимся голосом обратился к людям:
— Дорогие матери, сестры наши, отцы и братья! Сдержим слезы… не любил покойный слабости… Послушаем слова старейшего…
Наступила тишина, когда старейший человек ущелья подошел к памятному камню. Снежнобородый, в поношенной овчинной шубенке, он отер с изрытого морщинами лица слезы, обнажил голову, сунув под мышку облезлую папаху. Затем взял под уздцы резвого скакуна, которого подвел к нему молодой джигит. В серебряном наряде конь. На седле — ружье, шашка и кинжал, черная бурка накинута сзади. Люди печально потупили взоры. Начинался старинный обряд посвящения коня.
— Дорогой наш Ильич, — произнес старейший горец, и эхо разнесло окрест его голос. — Люб ты стал люду трудовому. За отца-брата, друга и советчика стоишь. Золотой нас властью, силой такой одарил и так далеко прозрел, что теперь нас никому на свете не одолеть, с любым злым ворогом сладим. И клянемся тебе, что не сойдем с дороги, на которую ты указал нам, пуще глаза беречь станем партию народную, родную…
— Клянемся! — тысячеустно выдохнула поникшая толпа, и гранитные горы тысячекратно повторили: «Кля-нем-ся!»
На мгновение умолкший старец снова собрался с силами и продолжал, обращаясь глазами к портрету Ленина:
— Прости, дорогой Ильич, коль я, простой горец, не смогу высказать достойные тебя слова. Пусть будет память о тебе светла в веках… Всем ты снабжен для дальней дороги… Конь лишь не нашелся достойный тебя в этот горестный час… К Тереку ныне отправились люди. Ищут по пастбищам, ищут в пустыне, ищут по краю земли… коня достойного тебя не находят… Видишь, на небе, под желтой горою, три скакуна вознеслись над тобой. Это три жеребца нашего святого Уастырджи. Схватишь ближнего — ударит копытом, тронешь дальнего — голодным волком кинется на тебя. Они — вражья сила. Дай корку ячменного хлеба среднему, блуждающему по небу… Славный Курдалагон[6] быстро подкует тебе его… Первенцем месяца крылатый конь твой будет обуздан. Сын солнца, вожатый, даст тебе плеть и седло. Сядь на коня, не торопясь скачи по миру, до конца разрывай цепи, сковавшие бедных и бесправных. Три дороги будут перед тобой. Нижняя — дорога зла, буржуи-кровники твои ездят по ней. Мститель коварный на верхней таится. Иди, скачи по своей средней дороге. Не шире тропки она. Мост из одной волосинки встретишь — птице не перепорхнуть. А ты хлестни скакуна — и перескочишь… Будут враги кричать на тебя, станут грозиться, но ты не слушай их, скачи дальше, не оставляй в цепях бедных и бесправных! Солнце им верни!..