Переночевал он в той же комнате, с камином, — ее уже все называли «пушкинской».
Утром братья приготовили ему собранные ими материалы о Пугачеве. Это было целое богатство. Выйдет его «История» в свет, и они в полном праве могут говорить: «Почти вся вторая часть доставлена нами».
Провожая, его приглашают на зиму к себе. Он дает слово приехать: от Болдина тут рукой подать. Комнату, им обжитую, «пушкинскую», они оставляют за ним.
Покидая гостеприимный кров, он был полон благодарности к радушным хозяевам, и в душе, как и в годы молодости, звучали всегда радующие его, обращенные к нему строки языковского послания:
Мы с Катей на верхней террасе парка нашли место, где стоял языковский дом. Виднелись бугры и ямы, поросшие бурьяном, остатки фундамента, истлевающие пеньки ограждавших усадьбу вязов. Я пересказывал своей спутнице и то, что мне поведал лесник Евсеич, бывший в этой усадьбе со своим барином пятьдесят лет назад, и то, что слышал от городского своего друга-краеведа, и что сам вычитал в книгах Языкова и узнал из томика писем Пушкина. Слушала она меня рассеянно, думая неотступно о чем-то своем, время от времени повторяя одну и ту же фразу:
— Да, здесь тоже люди жили…
Вековой языковский парк отливал всеми красками осеннего увядания. Листва сыпалась на аллеи и тропинки, спускавшиеся к зеркалу прудов с опрокинутым в них небом, с белеющими у берега лодками. Поблескивала на солнце извивающаяся у подножия меловых лесистых высоток речушка Урень. Грустно было сознавать, что это единственное, что осталось от пушкинского времени.
Мы сошли под пышными кронами могучих дубов, кленов и берез в низину. Старые ракиты наклонялись над водой, кое-где на островках стояли кривые остовы засохших акаций и берез, зеленел молодой ивняк.
Кате я сказал, что здесь где-то должна быть ель, будто бы посаженная самим Пушкиным в первый свой приезд в Языково. Ей тоже захотелось ее увидеть. Мы расспросили прохожих, и нам ее показали. Стояла она неподалеку от парка, в долине, величественная, стройная, в гордом одиночестве. С каждым нашим шагом к ней она вырастала и оказалась метров тридцати высотой, с толстым стволом в два обхвата. Нижние ветки раскидисты, приподняты выше человеческого роста. Ветерок веял от нее ароматной, разогретой на солнце смолкой. Птицы садились и попискивали в хвоистой ее гущине. Глядя на нее, зеленую, я почему-то сразу вспомнил окаменевшую сосну. Потому, видимо, и вспомнил, что перед нами стояло дерево столь же могучее, но живое. Мы сорвали по одной шишке — на память.
Верхушка ели раздвоена — так уже природе было угодно. Мой друг-краевед, однажды выступив со статьей в газете, написал, что раздвоенная верхушка ели словно бы символизирует дружбу двух поэтов — Пушкина и Языкова, и с его легкой руки учителя, газетчики, экскурсоводы, ученые-пушкинисты, когда заходит речь о пушкинской ели, непременно повторяют его счастливое определение.
Многие сомневаются, что эту ель посадил Пушкин. Говорят, она была до его приезда. И пусть он к ней лишь прикоснулся, пусть даже только поглядел на нее, и тогда уже ее название оправдано. Так она будет называться и впредь. По этим краям, по этой земле проезжал, проходил великий сын России. Пока нет его в этих краях ни в бронзе, ни в граните, людская молва, народ с давних пор связывают с именем любимого своего поэта эту могучую ель — нерукотворный, живой памятник Пушкину…
Всю обратную дорогу мы проговорили об увиденном в Языково. Смотреть по сторонам уже не было интереса. Да и приближение вечера, наступающая прохлада не давали постоять, как утром, на ветру. Мы укрылись: я — плащ-палаткой, она — тулупом и сидели, прижавшись спиной к кабине, провожая глазами уносящееся назад пространство.
Наши плечи соприкасались. Я поминутно косил глаза, чтобы видеть ее лицо, милый мне, полудетский, со вздернутым носиком, профиль. И мне, как никогда до этого, хотелось напомнить ей о счастливом нашем вечере под грозой. Но молчал, сознавая, что не должен ей мешать в ее выздоровлении, и смиряясь, что прекрасное ее личико, удивительные ее губы мне уже никогда не целовать. Где-то в душе, в самой глубине, росло и крепло давно осознанное, хоть и не хотелось мириться с этим, что я ей — только брат и она мне — только сестра…