Почему-то стал думать о моих "сестрах"; целая история сложилась в голове; но никогда образы не определялись со сколько-нибудь осязательной точностью. В 1894 году, возвращаясь из кругосветного путешествия, остановился в Константинополе, где видал часто приятеля моего, бывшего товарища по университету, Алексея Александровича Смирнова. Он мило писал стихи, иногда рассказы; имел успех красивый рассказ из византийской истории "Склирена". Так это за ним и осталось; когда спрашивали, какой Смирнов, говорили: "Склирена". Однажды за завтраком в турецком ресторане в Стамбуле я рассказал ему эпизод моих двух сестер, как они у меня в голове обрисовались.
-- Что же ты не напишешь?
-- Никогда таких вещей не писал, не знаю, как взяться.
-- Уступи мне, я напишу.
-- Пиши, но оставляю за собою право тоже написать.
-- Ну, отлично, -- конкурс.
Когда вернулся в Петербург, получил письмо от Смирнова: "Сестры" начаты и пишутся легко. Это меня подзадорило; сел за работу и в две недели написал. Рассказ был напечатан в декабрьском номере "Вестника Европы" за 1894 год.
Смирнов свою повесть перенес на русские нравы (моя протекает во Франции); она была напечатана в "Русском вестнике" много позднее, с объяснительным вступлением, в котором, не называя меня, он отклонял от себя авторство замысла. Привожу здесь этот мой единственный опыт в беллетристике. Знаю, что он юн, в нем все недостатки, свойственные этому преимуществу. Но, во-первых, он слился с моими странствиями; во-вторых, мне казался он интересен как пример развития литературного вымысла из ничтожного реального случая.
В лавочке мадам Омэр было жарко, почти душно. Длинные лучи заходящего солнца проникали сквозь грязное стекло и, пронизав насквозь кровавые листки стоящих на подоконнике колеусов, вливались в комнату, скользя по груде всякой рухляди и поломанного домашнего скарба. Мухи, обезумелые, бились об окно, и в затхлой комнате стояло знойное жужжанье.
Антикварная лавочка в провинциальном захолустье имеет особенно притягательную силу: сюда еще не проникал хищный, но холодный взор комиссионера-оценщика; хозяин устанавливает цены на самых невероятных началах, часто противоречащих всякому историческому или художественному мерилу, и так называемый "случай", который в глазах истинного любителя удесятеряет ценность самого ценного предмета, возможен здесь чаще, чем за зеркальными стеклами столичного антиквара. Вот почему, попав на несколько недель в глухой городок Нижних Пиренеев, я почувствовал сильный прилив знакомых вожделений, когда на второй же день приезда увидел вывеску: "Curiosites". Прикрыв свою художественную алчность личиною скучающего туриста, я перешагнул через порог лавочки Омэр.
Тучная хозяйка, с очками на самом кончике носа, вязала, сидя за прилавком, и через чулок и очки читала трепаную книгу; мой приход не прервал ни того, ни другого из ее занятий; она лишь на секунду подняла глаза и, глянув на меня сверх очков, снова уткнулась в засаленные страницы. Я осмотрелся и скоро убедился, что моей алчности не на чем разыграться: лавочка была из тех, где вещи старые, но не старинные. Из всего сваленного здесь хлама мало что восходило далее тридцатых годов и эпохи Людовика-Филиппа. Большинство же вызывало в памяти то ужасное время середины нынешнего столетия, когда убранство жилищ представляло какой-то нескладный выкидыш от скрещивания "готики" с "империей". Я собирался уходить, когда из небольшой витрины, среди старых брошек, колец и т. п. драгоценностей, мне бросился в глаза медальон: тончайшей работы миниатюра изображала женскую головку в высокой пудреной прическе; золотой ободок вокруг портрета заканчивался вычурной раковиной над головою пудреной красавицы.
Как противоречив иногда бывает дух времени с тем впечатлением, которое производят на нас оставшиеся от того же времени произведения искусства! Не странно ли, что таким тонким, нежным благоуханием веет от всех предметов, в которых дошла до нас смрадная эпоха Людовика XV?
Я открыл витрину, робко глянув на хозяйку: она меняла спицу, и по ее сосредоточенному спокойствию я понял, что в ее глазах я был посетитель не из подозрительных. Я вынул миниатюру -- она была поразительно хороша, и с одной стороны как будто можно было различить подпись. В лавочке начинало темнеть, и я со своей находкой вышел на порог. Только направил было медальон в свет последних солнечных лучей, как на него надвинулась густая тень: кто-то подошел ко мне. Я поднял глаза: в широкополой шляпе передо мной стояла длинная фигура моего приятеля, старого нотариуса, по приглашению которого я, собственно, приехал в этот городок.
-- Ага, вот вас что занимает! -- воскликнул он, не отвечая на мое приветствие. -- Медальон Кастель дю Пик!
-- Как вы сказали? Медальон...
-- Кастель дю Пик.
-- Никогда не слыхал такого художника.
-- Это не художника имя, а тех, кому медальон принадлежал.
-- Интересная вещица.
-- Да... А знаете ли, что еще в десять раз интереснее те события, которые вокруг нее сосредоточиваются? Этот медальон -- ценнейший документ семейной хроники.
-- Как же его решились выпустить из рук?
-- Да для последней его обладательницы было бы истинным мучением, если бы она была вынуждена сохранить его.
-- А наследники?
-- Наследников нет.
-- Ну, уж я вижу, что такое: несчастная любовь и конец знаменитого рода; иссякнувший ключ аристократической крови, а этот медальон -- один из цветков геральдической смоковницы?
-- Странно, -- задумчиво произнес нотариус, -- даже теперь, когда уже все кончено, эта грустная история вызывает усмешку.
Скорбь, которая проникала эти слова, была настолько несоразмерна с моей, в сущности, весьма невинной шуткой, что я даже не извинился; я понял, что вздох сожаления по поводу смеси смешного и грустного относился не к настоящему, а к чему-то, что осталось где-то в далеком прошлом. Но в далеком ли?..
-- А вы знали ее?
-- Кого?
-- Обладательницу.
-- Да, я знал... их... обеих.
-- Как -- обеих?
-- Так, их было две. То есть обладательница, если хотите, одна; но их трудно как-то разделить в памяти: они были так неделимы в жизни. И удивительно при этом... Ах, вы, пожалуйста, извините мое замечание насчет усмешки, оно совсем не метило в вас, но, вы понимаете, эти два существа были поставлены в такие необыкновенные отношения друг к другу. Внешние условия жизни сковали их узами обязательного и довольно комического сожительства, а весь внутренний духовный мир каждой из них молчаливо, но настойчиво требовал разрыва... И он пришел... Тихо, но трагически...
-- Весьма загадочно звучит все это.
-- Они для многих и были загадками.
-- Родственницы?
-- Сестры... Да что мы тут стоим в дверях? Или хотите купить? Положите пока, не убежит; пройдемтесь лучше.
Я вернулся в совсем уже темную лавочку, положил медальон в витрину, захлопнул крышку и вышел на вечерний простор.
Солнце уже село, но заря еще пылала; стрельчатые тополя, рассекая небесное зарево, дрожащей листвой трепетали в легком воздухе, а от развесистых каштанов стлался мрак и тяжелыми тенями ложился на истомленную землю.
Мы потихоньку двинулись. Мой спутник был задумчив, но сквозь его молчание я угадывал, что он думает все о том же.
-- Так вы были знакомы? -- переспросил я.
-- Как же. Да если бы вы приехали года три, четыре тому назад, и вы бы познакомились: это был единственный дом, где сходились по вечерам.
-- А где они жили?
-- Они давно как переехали в город и жили в небольшом домике на площади, а прежде -- вон видите, там, вдали... -- И по направлению его костлявой руки я увидел на последней полосе багрового заката высокие гребни старинного замка в стиле Франциска I. -- Это было их поместье, замок Кастель дю Пик; теперь он принадлежит некой мадам Пюжо.
-- Что же, продали?
-- Разорились...
-- А сами они?
-- Что?
-- Умерли, уехали или...
-- Разъехались...
-- Где же они сейчас?
-- Не знаю, мы ничего о них не слыхали больше с тех пор.
-- С тех пор как что?
-- С тех пор как... А вас, кажется, заинтересовали мои "сестры"?