Однажды, переезжая из Туниса в Сицилию, заходил я на остров Мальту. Большая среди моря блиндированная скала, военная твердыня, каменистая, желтая, без зелени. Здесь имел я любопытное театральное впечатленье, о котором говорю в другом месте моих воспоминаний. В последнее время имя Мальты окрасилось воспоминаниями русских беженцев, из Крыма бежавших от большевистского нашествия. Толпа несчастных безродных людей, без прошлого, без будущего, стояла на скале среди моря и провожала взорами пароход, на котором отъезжала императрица Мария Феодоровна. Пароход уходил и только оставлял струю дыма, а на гранитной твердыне Мальтийской скалы взволнованные, рыданьями прерываемые голоса пели "Боже, царя храни"...
Помяну последний остров моего рассказа. Я был на Корсике, в Аяччо, родине Наполеона. Маленький, ничтожный городок. Скалистый остров, неприветливый. Самая большая его прелесть не в реальных его качествах, а в том, чем наше воображение его заселяет, -- конечно, Наполеон. Весь смысл Корсики в Наполеоне. Реальную прелесть вижу в нем одну только. Его горы усеяны пахучей травой, скорее, низкорослым кустарником, "систь" (cyste) называется она; очаровательный смолистый запах, который с моря слышен, когда подходишь к острову. Но и эта реальная подробность уже освящена именем Наполеона; нет описания Корсики, которое не упоминало бы о том, что Наполеон любил по запаху издали узнавать свою Корсику. Странно, ведь тысячи людей ранее его вдыхали этот запах и "узнавали" Корсику издали, но все это будет не то и не стоит упоминания, а единственно интересное, что Наполеон вдыхал, любил вдыхать; только его вдыханье превращается в легенду. Вспоминаю, что мне однажды один старичок в уездном городе на мой ответ, что я в карты не играю, сказал, что я себе готовлю очень скучную старость.
Как несправедливо: весь мир знает, что эти слова сказал Талейран, а я даже забыл, какой старичок мне это же самое сказал.
На Корсике очень много женщин в черном; там странный обычай: надевают новый траур только по истечении старого траура. Есть семьи, которые никогда из траура не выходят. Женщины носят странные черные покрывала, в которые с одной стороны вложен китовый ус; они топырятся как большой козырек, как парус... Мало интересного в Аяччо. Над городом большая неуклюжая вилла, принадлежащая князю Каподистриа; построена из камней разрушенного Тюльерийского дворца. Мало интересного в Аяччо. На площади всегда стоял, все его знали, без шляпы, нищий; он был сумасшедший, он стоял подбоченясь и принимал одни только медные монеты, с гордостью отвергая серебряные. Так мало интересного в Аяччо, что даже не помню, видел ли я дом, в котором родился Наполеон. Не могу думать о Наполеоне и не вспомнить, какое место в его судьбе занимают острова. Орленок, взлетевший с Корсики, орел, полмира покрывший тенью своих крыльев и на Св. Елену опустившийся в цепях. И между этими двумя островами третий -- Эльба. Ему недоставало, славе его недоставало плена и побега; его заключили на Эльбу, чтобы дать ему и эту славу. Но он поднялся, чтобы пасть.
Есть остров на том океане, --
он пал на этот остров. Когда думаю об острове Св. Елены, вижу статую скульптора Вэла во дворце Питти во Флоренции -- "Последние дни Наполеона". В халате с расстегнутым воротом сидит, и глубокие глаза смотрят далеко. Сколько совмещает угасающий взор; в этом отходящем духе сколько мысли... И остров и океан; и жизнь и вечность -- откуда и куда. Ведь и жизнь наша остров в океане мировом.
И еще вспоминаю удивительную книгу лорда Росбери о Наполеоне на Св. Елене ("The Last Phase"). Незабываемая книга. Как жутко она приближает прошлое к сегодняшнему дню, как умеет маленькими, незначительными подробностями восстановить постройку жизни. Какая борьба против смерти эта книга. Прочитайте ее -- Св. Елена живет горьким трепетом на ее страницах. Ведь и книга, которую мы любим, есть остров в бумажном море того, что написано и напечатано, и в сумерках нашего незнания то, что мы знаем, -- световые острова...
И еще, конечно, вспоминаю обоих наших поэтов -- и Пушкина и Лермонтова. Какая красота в их отношении к Наполеону, какая духовная отрешенность от земных расчетов, какое высокое забвение обид, в то время когда почти еще не зажили раны двенадцатого года. То была пора молодости; есть ли во всей истории более увлекательная страница молодости, чем
Дней Александровых прекрасное начало...
Молодость умеет забывать; старость прощает, а молодости и прощать не надо -- она забывает. И юная муза наших вечно юных поэтов забыла. Взирая на могилу Наполеона, Пушкин говорит, что на ней
Народов ненависть почила
И луч бессмертия горит.
Но поэзия его забыла ненависть и говорит лишь о бессмертии...
Наполеона не оставили на острове -- его прах перевезли во Францию. Восстановленная, но дряхлеющая королевская власть за неимением собственных лавров ухватилась за останки императора. Людовик-Филипп приказал их откопать и привезти в Париж. В течение восемнадцати часов откапывали фоб -- не отдавал своего героя
Пустынный и мрачный гранит...
Наконец откопали, поставили на корабль, и приехавший за ним королевский сын увел его в море. Остров глядел на уходящий корабль, и, как лай верных сторожевых псов, провожал его со скалистого берега грохот орудий...
В Париже, под сводами церкви Инвалидов, король французов ждал, окруженный своим двором. Пушечная пальба возвестила, что прах Наполеона вошел в столицу Франции. Ждали...
Распахивается дверь, входит гофмаршал с жезлом и возглашает: "Император!" Король и весь двор поднимаются с мест. Боевые сослуживцы великого полководца вносят гроб и опускают в могилу.
"Я желаю, чтобы прах мой покоился на берегу Сены, посреди французского народа, который я так любил". Его желание исполнено... Там на океане осталась
Одна скала, гробница славы.
И все-таки это не последний остров моего рассказа.
Еще об одном хочу упомянуть, и упомянуть с благодарностью. Не остров -- островок, даже островочек. Но он ценен для меня как принимавший мое земное изгнание и дававший гостеприимное прибежище духу моему. Этот островочек среди океана пошлости людской и человеческой злобы -- та четвертушка бумаги, на которой четвертый месяц пишу свои воспоминания...
Да, острова всегда имели для меня некое таинственное притяжение.
ГЛАВА 8
Рим
Рим в течение четырех поколений осенял собой нашу семью; сейчас осеняет и пятое.
В первой четверти прошлого столетия поселилась в Риме невестка моего деда-декабриста, княгиня Зинаида Александровна Волконская, рожденная княжна Белосельская-Белозерская. Я ее не видал, она умерла до моего рождения, но имя тетки Зинаиды одно из самых дальних детских воспоминаний. Чем-то удивительно ласкающим звучит это имя, и что-то улыбающееся излучается из него. Улыбка Зинаиды Волконской живет не в одной только семье; она освещает собой первую половину русского девятнадцатого столетия во всех проявлениях художественной жизни. Музыка, живопись, литература, театр -- все было ей близко, ко всему она прикоснулась, и если не ко всему с одинаковой силою творчества, то во все вносила одинаковую искренность своей природы и всегда неослабно горячее отношение к людям. Самые высокие имена ее времени сливают свои лучи с лучами ее имени: Пушкин, Гоголь, Мицкевич, Веневитинов, Брюллов, Бруни, Россини. Она умела принять, обласкать человека, поставить его в ту обстановку -- нравственную, физическую, общественную, -- которая была нужна для его работы, для его вдохновения. Так, она приняла и обласкала Веневитинова; бедный больной поэт, погибший во цвете лет и в расцвете таланта, тот, о котором Пушкин писал друзьям: "как могли вы ему дать умереть", был влюблен без памяти в Зинаиду. В Риме она согрела тяжелые дни больного, хмурого Гоголя. Во дворце Поли, ныне не существующем, чтобы прийти ему на помощь, она устроила литературный вечер: Гоголь читал "Ревизора". Билеты были по тому времени дорогие -- 20 франков, сбор был полный, но, увы, Гоголь оказался ужасно плохим чтецом. После первого действия половина слушателей покинула зал. С каждым действием публика редела, и только обвораживающей убедительности княгини Зинаиды удалось задержать небольшой круг самых близких и сплотить их вокруг угрюмого чтеца. Так кончилось неудачное выступление Гоголя. В Рим же повезла она Шевырева, предложив ему быть воспитателем ее сына Александра, и тем спасла его от болезни. Люди искусства любили Зинаиду, чувствовали свое родство с той, которую Пушкин назвал "царица муз и красоты". Не забуду рассказа княгини Марии Аполлинариевны Барятинской, рожденной Бутеневой, о том, как на вилле Волконской однажды она была свидетельницей встречи княгини Зинаиды с только что приехавшим в Рим Брюлловым. Они долго не видались, и встреча их была таким взрывом радости, таким слиянием общих интересов, иных, высших и более специальных, чем у других, что сразу присутствующие почувствовали, что они отходят на второй план и что они только случайные, посторонние зрители другой жизни...