— Сладкий мой! милый мой! Никогда раньше не мыслила, что это дело может быть таким... — она помедлила в поисках слов, — ясным и горячим, будто в огне горишь и не сгораешь, а чище делаешься.
Эти прекрасные слова простой русской женщины я запомнил навсегда.
Короткая повесть о Мириам Нургалиевой твёрдо отпечаталась в душе поверх множества памятных меток, дум, тягостных воспоминаний и нежных или радостных картин прошлого.
1943 год. Фрунзе[81], куда я прибыл после тяжёлой болезни и был вскоре назначен членом тройки по реэвакуации Биологического отделения Академии Наук. Августовские знойные дни и прохладные ночи, длинные улицы, покрытые мягкой светлой среднеазиатской пылью, улицы, путь по которым сопровождает непременное журчание узких арыков и резкая тень высоких тополей.
Было хорошо поздними вечерами возвращаться домой после обхода разбросанных по всему городу «точек» — возвращаемых в Москву лабораторий или шагать через огромный, заросший колючками пустырь из находившейся за тридевять земель столовой. Хорошо потому, что прохладный ветерок со снеговых гор обвевает тело сквозь лёгкую полотняную одежду, и всё сильнее чувствуешь, как растут в теле мощь и удаль ещё не прожитой молодости, возвращается весёлая беспечность и то особенное, восхитительное ощущение, которое свойственно только юности или более зрелым романтикам, обладающим достаточным запасом здоровья и энергии, — ощущение, что за каждым поворотом дороги, за углом дома вот-вот встретится что-то совершенно особенное, ещё никогда не изведанное, полное новой и невиданной прелести.
Сумерки ещё не спустились на город, и был тот час, о котором пишет Паустовский[82] и говорит, что японцы называют его хораи — час, когда исчезают резкие тени, но ещё не угасает свет, хотя блекнут и насыщаются особенной серебристостью все краски, но в то же время всё становится каким-то необычайно отчётливым, а бескрасочность и «бестенность» света придают всему окружающему какой-то неведомый в наших северных местах короткий и глубокий покой.
Впереди меня шла девушка в белом платье, легко перескакивая через канавки — отводы арыков в пробитые в стенах заборов дыры для поливки садов. Длинная улица, обрамлённая глинобитными дувалами, была пуста и тиха. Моё внимание невольно сосредоточилось на девушке, и тотчас я увидел её великолепное сложение — высокую, открытую низко шею, прямые, но не широкие плечи, очень тонкую талию, перехваченную узким ременным поясом, очень широкие и крутые, удивительно красиво очерченные бёдра, стройные загорелые голые ноги в запылённых серых сандалетах. Голова была ничем не покрыта — только массой густых и вьющихся чёрных волос, в беспорядке обрамлявших виски и прикрывавших ухо, видное мне в четверть оборота. Сзади и по темени волосы разделялись на прямой пробор и были заплетены в две длинные косы, достигавшие своими разлохматившимися концами почти до подколенок.
Я всегда любил женские волосы и не удержался от громкого восхищённого восклицания:
— Вот это косы!
Чуть-чуть обернувшись, но глядя вперёд, не на меня, девушка (очевидно — молодая женщина) спокойно ответила:
— Разве это косы! Значит, вы не видели настоящих кос!
— Может быть, не видел, — ответил я, ускоряя шаг, чтобы догнать незнакомку, — но те, которые вижу, — для меня — просто прелестны! Как и вы сами!
— Так уж уверены, — насмешка зазвучала в реплике девушки, — смотрите, не спешите признаваться, не разглядев! Иначе потом будет стыдно!
— Не будет, — с великолепной уверенностью настаивал я, — достаточно я видел. И не ошибаюсь... потому что я знаю женщин! Я бы гордился знакомством с вами.
— Если так, смотрите, — девушка вдруг остановилась так резко, что я чуть не налетел на неё, и повернулась лицом ко мне.
Я увидел большие серые, казавшиеся особенно прозрачными под чёрными, как уголь, бровями и чёрными волосами, глаза, смотревшие на меня пытливо, внимательно и, как мне показалось, с тревогой. Круглое лицо, правильный короткий нос, твёрдый, хорошо очерченный профиль, чуть заметные монгольские черты в скулах и в разрезе глаз, но не губ, изогнутых капризно, по-европейски.
И всё это было бы вполне красивым и соответствовало бы всему облику девушки, если бы не множество глубоких ямок и шрамиков от оспы, покрывавших всё лицо и совершенно снимавших красоту обличья, более того, даже исподволь огрублявших лицо, придавая ему простое и неизящное выражение. Теперь я всё понял, и её тревогу тоже. Но для меня красота тела имеет такое важное значение, настолько важнее красоты одного лица, что это испорченное оспой лицо не разрушило возникшего очарования!
82
К. Г. Паустовский в романе «Романтики» (1923) писал: «Вечер:' в Севастополе — это “хораи”. Слово это Винклер услышал от знакомого моряка-подводника, и оно ему очень понравилось. По-японски “хораи” — это те несколько минут, когда день ушёл, а ночь ещё не началась, когда всё до сердцевины пропитано последним светом дня и вместе с тем уже наливается густой голубизною ночи. Бывает такая ткань, она отливает двумя красками — золотой и синей».