Выбрать главу

Многие из ребят впервые ехали на поезде; они боялись столичных трамваев и шарахались от автомобилей; некоторые из них прибыли в Артек в лаптях, а то и вовсе босиком. Совсем недавно кончилась гражданская война, и первая в мире социалистическая страна испытывала большие экономические трудности. Ребята почти впервые ели досыта. Во вторую смену, все тем же летом 1925 года, приехали ребята из Поволжья, из Самарской губернии. Они помнили голод 1921–1922 годов… Они все время думали о еде. И домой писали в письмах о том, как их кормили в Артеке. Одно такое письмо часто цитируют в артековской литературе. Я привожу его по причинам, о которых скажу ниже.

«Приехали в Нижний, купили хлеба и колбасы. Приехали в Москву. Обедали: щи с мясом и кашу. Из Москвы поехали и проехали много городов. В Курске пили чай с сахаром. Приехали в Симферополь. Купили колбасы и хлеба: на каждого по 1 фунту (то есть по 400 граммов) хлеба и полфунта колбасы. Потом поехали в Артек. В море воды много. В Артеке жили месяц. Кормили хорошо…»

Эстонские пионеры до войны не испытывали чувства голода. У большинства из них родители не были богатыми людьми, но у многих были родственники в деревне, отцы, пройдя кризис и безработицу, работали, и продукты в Эстонии в предвоенные годы не были дорогими. Матери проходили курсы кулинарии в кружках домоводства, да и вообще эстонские женщины умеют из самых скромных продуктов готовить вкусную еду. Так почему же мои дети в дневниках, в заметках первых дней тоже главным образом писали о еде? Размышляя я, кажется, поняла: еда была другая, и её было много. В соответствии с указаниями Зиновия Петровича Соловьева в артековской столовой было положено всё съедать — в 1925 году не разрешалось оставить хоть корочку на тарелке, да никто и не оставлял. Летом 1941 года все было иначе — дети, приехавшие из всех республик и областей, уже не имели представления о голоде, еда оставалась на тарелках. С разных столов раздавались голоса: «не хочу больше!», «я это не ем»… Моим тоже не все нравилось: они не ели и не приняли «коричневую», то есть гречневую кашу, они удивлялись — как это можно разом съесть полцыпленка. По сравнению с элегантно запеченной в омлете салакой, еда казалась тяжелой. Артековцы нюня 1941 года ворчали… по поводу изобилия еды. И писали в дневниках: «утром опять была коричневая каша — мура какая-то».

Эта «мура» была по достоинству оценена в войну.

В первые предвоенные дни эстонские ребята были очень популярны в Артеке — как же, из-за границы! До этого в Артеке побывали дети испанских революционеров, вместе с родителями пережившие гражданскую войну и горечь поражения. Дети героев и сами настоящие борцы за революцию. Тоже заграница, но — иная, опаленная кровопролитными боями революции. Наши же были скорее этакими маленькими европейскими джентльменами: расшаркивались, все время причесывались, старались быть образцами европейского воспитания, в них еще жили прошлые поверхностные представления о культуре. Но ворчали при этом и ссорились по-детски друг с другом вполне общечеловечески. Постепенно этот ненужный и чуточку смешной в пионерском лагере «лоск» сходил с них, просыпалось застывшее веселье и чувство юмора. На них заразительно действовали веселость и юмор вожатого Володи Дорохина. Шуткам его не было числа, ребята от души хохотали и, конечно же, кто как мог, подражали ему. Спасительным было Володино остроумие в первые дни войны и позднее, когда мы по великим русским рекам плыли на восток — все дальше от европейской части, от оккупированной Эстонии. Ребята поняли — путь в Эстонию далёк и долог. Уже любя Артек и чувствуя себя членами одной артековской семьи, они не могли не вспоминать своей маленькой родины, довоенного домашнего уюта, родителей. Эллен Айа — добрый и чуткий человек, тогда самая младшая в эстонской группе, часто плакала, и утешить её было трудно. Более того, её тоска охватывала остальных девочек. В такие минуты мог помочь только Володя. Он появлялся, по привычке напевая, а «напевал» он чудовищно: мало того, что ему не один «медведь на ухо наступил», а наверное целая сотня, так еще и голос у него хрипел и скрипел, как ржавые дверные петли. В шутку ли, всерьёз ли, но Володя обожал петь. Помнится, было время, мы жили на Дону, в Нижне-Чирской, в нарядной, заросшей садами речной пойме, в опустевшем с первых дней войны доме отдыха. Ребята сладко спали, особенно в утренние часы. У Володи была бессонница, его одолевали мысли о войне, заботы о будущем, он вставал в четыре часа утра и обходил лагерь — летом пошире распахивал открытые окна тесноватых дачек, в которых жили ребята, к осени прикрывал их — чтобы дети не зябли… Мы, четверо вожатых, жили в соседствующих дачах, и я в четыре часа ежедневно просыпалась от ужасающих Володиных рулад — на рассвете он воображал, что его никто не слышит, и пел в полный голос. Выходя на главную аллею, он на мгновение всовывал голову в мое распахнутое окно и вопил, кошмарно подражая известному русскому романсу: «На заре ты ее не буди…» Сердиться было невозможно. Я, смеясь, швыряла в него книжкой или туфлей, даже плескала водой из заранее приготовленного ковшика и снова на два часа засыпала под его удаляющееся пены… Эллен, с её прекрасным слухом и голосом всегда одинаково реагировала на Володины песни — она приходила от них в восторг, в каком бы настроении ни была. Мы могли ее и уговаривать, и стыдить — она продолжала плакать. Стоило появиться поющему Володе — слезы Эллен высыхали и плач сразу переходил в смех. И Володя пел… Мы, вожатые, знали, какие кошки скребли у него на душе. Его сверстники уходили на фронт. А у него было такое зрение, что он с трудом узнавал нас на расстоянии трех шагов. Идти с таким зрением в армию означало — идти на верную гибель. А он все-таки ушел в 1943 году. И не вернулся. В дни эвакуации он не только развлекал ребят «пеньем». Легко и незаметно он воспитывал их. Он был отличным вожатым столичной московской школы, с тысячью умений и придумок. И все же чувство юмора в нем было самой привлекательной чертой — подчас неуклюжее, но всегда вызывавшее взрывы хохота. Он невероятно коверкал трудные нерусские фамилии. Молдаванку Лидию Попёску он называл «Лида По песку» — Лида не обижалась, да и в самом деле — что же тут обидного? С особым удовольствием он резвился в обращении со сложными литовскими фамилиями.

Во время эвакуации поезда подолгу стояли, теплоходы плыли медленно, ребята собирались в одном купе или на палубе, разговоры их были невеселыми. Володя подходил к литовцам и начинал рифмовать: «Гружите — не грустите!», «Растекайте — не страдайте!», «Эрсловайте — не уставайте!». Тяжелое настроение разбивалось, Володя садился с ребятами, и они сразу веселели.

Я часто думаю о том, что до сих пор всем моим «ребятам» — теперь уж дедушкам и бабушкам — свойственно неизменяющее им чувство юмора, спасительное во всех ситуациях и особенно в трудную минуту. Чувство юмора, как известно, — «от Бога». А у всех нас — также и от Володи. Во всяком случае, именно благодаря ему мы научились, ценить юмор и понимать необидность доброй шутки.

Незаметно ребята менялись под влиянием вожатых, у которых они научились многому. Был у нас начальником лагеря Гурий Григорьевич ястребов — личность обаятельная, тоже человек с юмором и с весёлой и требовательной любовью к детям. Были друзья — литовцы и белорусы, русские, молдаване, евреи, поляки — каждый со своими способностями и умениями. Любили попеть и потанцевать. Многие прекрасно читали стихи и по памяти рассказывали прочитанные до войны книги — пока мы не добрались до Алтая, до прекрасной Белокурихинской библиотеки, пока у всех не начался «книжный запой»… Всё вместе было большим мыслящим, чувствующим, по-доброму направляемым коллективом. Всё вместе формировало в ребятах индивидуальность. И если эстонским ребятам вначале трудно было читать по-русски, перед глазами у них были белорусские девочки Ира Мицкевич и Рива Черноморец, молдаванка Женя Чебанова и украинцы Алёша Диброва и Лена Гончарова, которых от книги можно было оторвать только апокалипсическими угрозами. Лайке Теэсалу, Этель Силларанд, Виктор Пальм и Виктор Кесккюла раньше других научились быстро читать по-русски. В их жизни чтение сыграло большую роль — ту самую, привычную, скрытую, не всегда ценимую нами, ту, что постоянно формирует наше мировоззрение и без которой мы были бы другими…