Выбрать главу

Ну и что с того, хороший, родной, возвращённый ты мой?

Поль отмахивается от текущих навстречу прохожих, не вписывающихся в его собственный поток, от игры опасных светофоров и рёва натруженных резиновых колёс, останавливающихся специально ради него, хотя могли бы и не кричать, могли бы и не визжать, могли бы просто, знаете…

Он идёт дальше, меряет шагами каждую разлившуюся лужу, сжимает пальцы крепче, сжимает и гладит, старается растопить незрячие ледышки-глаза, косится на собственные выдохи, слетающие со рта сиреневой тенью, ждёт появления истёкшей жёлтой кровью мадонны, мёртвой небесной месячной девы — кто говорил ему, будто мир отныне погрузится в Жёлт? Кто читал ему эти стихи, кто предупреждал, зачем он это делал, где, почему, чьим голосом и возле чьей постели…?

Что-то откуда-то капает, что-то откуда-то пахнет полынью и пчелиным заваренным мёдом, что-то гнобится сырью и подземной темнотой, что-то ползёт по спине кусающими мурашками, что-то копошится и колышется в кариатидах вечерних деревьев, что-то просит отдать ему невидимого мальчишку-призрака, чтобы навек вплести его локоны в пламя свечное, и Поль скалится, Поль угрожающе рычит, проклинает и посылает ко всем знакомым ему чертям — а знает он их отныне много, отныне почти весь Ад становится его косвенным другом, затейником, убийцей, поганой гнилушкой в огоньке усомнившейся во всём оставшемся души.

Он переходит через Нью-Джон-Стрит, сворачивает на Ливери-Стрит, догоняет и перегоняет закат, оставляет тот болтаться за спиной проткнутым вербовой веткой воздушным шариком, а потом…

Потом…

Потом ровняется с непонятно чьим дворцом, непонятно чьим домом, непонятно откуда приблудившимся зданием, что обрамлено в стёкла, стёкла, одни сплошные стекольные плиты размером с огромное колышущееся сердце Гайтерского духа-дракона: в стёклах тех кипит приливом Ирландское море, в них белый пароход «Эспань» пускает к чайкам-облакам клубы пережёванного угля, в них надорванный хоровод цирковых арлекинов и мёртвый мальчик-эльф из зеркальной тишины, в них сети знакомых лавандовых костей, уставших от рассветов и угасаний, в них парящие над городом болотные подсвечники блуждающего Кийта, и ещё в них Поль.

Белый Поль, уставший Поль, тощий и замученный, закутанный, как мумия, в кокон похоронной обречённости, слишком седой для ударивших жалобных лет, слишком сутулый, слишком лохматый, слишком похожий на рыжего шута у пустой могильной постели; губы и скулы его — жестокая и уродливая пародия на папье-маше, кожу обвила белейшая гофрировка, под ногами — дороги, устланные гниющим позвоночником разбитого города, вознесённое древесными канделябрами небо бульваров, и почему-то…

Почему-то…

Совсем пустая…

Рука.

В руке никого нет, в руке — только плач и воздух, в руке закат, в руке пальцы, сжимающие никого, в руке необратимая стылость, в руке снова обман и снова занозившая вену колючка, и по щекам — видишь, хороший мой? Это я плачу по тебе… — слёзы, по щекам — подорванный больной ужас, по щекам — сами глаза, медленно и мягко вытекающие наружу, чтобы не принимать, не видеть, не знать, не запоминать увиденной липкой лжи.

По щекам — о боже, боже, боже же ты, потерявший язык и слух! — всё новая, новая и новая…

Пустота.

♱♱♱

Полю страшно.

Издевающийся мир меняется каждый день, каждый час, каждый оборот подвешенных к стене чудовищных часов: Поль помнит, что когда-то те были соломенными, с пригвождённым книзу гнездом для соломенной же кукушки, когда-то они мягко тикали, разливая такой же мягкий свет, а теперь с циферблата таращится рогатая морда в рогатых угрях, вывешивает длинный фиолетовый язык в чёрных веснушках, трясет из стороны в сторону башкой, кружит вытаращенными глазами с кровоточащими сосудами, дёргается на каждой стрелке, подпрыгивает, рыгает и хохочет, пытается протянуть лапу — тень от неё настолько длинная, что перекрывает разом всю комнатную поперечность, и Поль подолгу застывает между её чернотой и остатками серого безразличия по ту сторону, высчитывает безопасные секунды, собирает силы на последний рывок, надеясь, что ему удастся прошмыгнуть, что он доберётся до их спальни, что Бог, добрый со всеми только вначале, только в детстве, чтобы не было так страшно оставаться одному и взрослеть, улыбнувшись в горный дым бороды, пообещает: наутро ты обязательно проснёшься, и всё станет, как было прежде. Я ручаюсь за это.

Поль дожидается, Поль приходит к компромиссу, что можно даже не просыпаться, можно просто разрешить ему поверить в иллюзию пробуждения, можно навсегда оставить его в той кровати, где несобранные волоски и смятые птичьи подушки, рваные простыни и перевёрнутое вверх головой одеяло, где слёзы въелись в пол каплями белой извести и налётной грязи, где разбросаны откупоренные таблетки, где как будто бы кроется самая честная память, где ответы, где объяснения, где ничего не разгадывающие разгадки, где бутылка корвалола, где чёртовы сердечные пилюли, давно разбитые о стену, где всё ещё остается…

Кусочек — один, другой, третий…

От…

Него.

Но башка продолжает трястись в украденном у кукушки гнезде, рука продолжает отнимать поперечность, в памяти стоят встреченные стеклянные зеркала, сиреневый закат, герань и саван бродящего по городскому позвонку мученика, в памяти убийство и обман, в памяти медленно, сиротливо, болезненно, когнитивно формирующаяся мысль: отвергать.

Теперь остаётся только отвергать.

Отвергать, потому что выдуманного тобой мальчишки никогда, наверное, не было, потому что сейчас ты — один, потому что одиночество единственно вечно, потому что тот, кто когда-то был, не может исчезнуть совсем уж бесследно: значит, ты просто всё придумал, ты принёс сюда чужие вещи, ты нарёк их вещами его, ты разбросал собранные по ветру волосы по простыням, ты сошёл с ума, ты перепил своих таблеток, ты потерялся и заблудился; таких, как ты, держат там, где белы палаты и невкусны истерики, где сестрички приносят лекарство в васильковых флаконах из-под чешских духов, датируемых розливом ушедших годов, где все неудачники, воры, поэты, художники и мечтатели, обманывающиеся сладостной сукой-грёзой, грызут свои глупые комплексы, стекающие влагой по обрезанным рукам, где вой и писк, шум и боль, шприцы и зарешеченные крестом окна.

Получается, что ты, бесспорно, хитрее, ты умнее, чем все они, ты не попал туда, ты — всё ещё здесь, а значит, прекрати. Значит — отпусти. Значит — перестань выдумывать, сочинять, обманываться.

Значит — просто влачи свою жизнь.

Морда продолжает кривляться каждый день меняющимися масками, морда рассказывает о том, как спят в трупном компоте забродившие сливы, на всех домашних стенах то ли слизь, то ли сажа, под ногами — битое красное стекло да такая же кармазиновая жижа. Холод, просачивающийся сквозь створки и пороги, сгрызает руки до костей, будто оголодавшая белая мышь, Поль привыкает ходить быстро, резко, угловато, потому что знает: чуть замедлишь шаг — и кто-нибудь страшный, вынырнувший из оброненной тени, пронзит тебя в сердце ржавой проволокой, и снова начнётся ад, и снова вернётся обман, и снова всё сляжет в могилу, которой нет, не было, не должно никогда быть.

Поль больше не захаживает в их спальню, Поль продолжает есть вскрываемые пачками таблетки, Поль уже больше не верит, будто Люций когда-либо вообще случался на этом свете: теперь тот — всего лишь имя его непутёвой глупой выдумки, результат голода и таблеток, пропись грязными пальцами по облизанным пошлым стёклам, ложь, ложь, одна сплошная невыносимая ложь.

Поль учится отпускать его, учится наблюдать, как срастается раненный навылет кирпич, прорастая бетонной арматурой. Старается подолгу разглядывать заоконный мир, уверяя себя, будто есть не кто иной, как просто идиот, увлёкшийся игрой среди распаханных для посева могил. Поль теряет работу, просто забывает её, не хочет больше ничего: обрывает все ведущие к нему каналы, жилы и провода, глотает на ужин горсть колёсных пилюль, тушит по утрам пресные мёртвые завтраки, запихивая те в себя силой. После — блюёт над унитазом или раковиной, иногда не успевает дойти, иногда ломает о стены остатки смеющейся над ним посуды, иногда намеренно всаживает в ладони и запястья её осколки, если опять начинает слышать голоса, если дерево за окном говорит, что он не прав, что мальчик случился, мальчик до сих пор где-то и как-то есть, мальчику одиноко, мальчик не хотел уходить, мальчик тоскует и ждёт его там, в своём предзимии, где вечное сердце октября на донышке сомкнутых чашечкой ладоней.