Выбрать главу

Чету Тарковских навещали, естественно, и другие почитатели: молодые поэты, художники, артисты, столичные, провинциальные, заморские. После публикации в «Огоньке» мне стали звонить разные люди, прося о содействии во встрече с Тарковским, некоторые ссылались на имя Тарковского в просьбах опубликовать в «Огоньке» стихи. Всякий раз я серьезно относился к этим просьбам, доверяя вкусу большого поэта. И действительно, провалов не было. По рекомендации Арсения Александровича, в частности, мы напечатали стихи новосибирского поэта Владимира Малышева, после чего его приняли в Союз писателей СССР. Я уговорил Тарковского позволить заснять себя для телефильма, посвященного Марине Цветаевой.

Некоторые дни общения совпадали с торжественными событиями в семье Тарковских. В дни рождения Арсения Александровича, его 79-летия, потом 80-летия, в день сорокалетия свадьбы Тарковских мы поднимали бокалы, говоря банальные, но искренние слова о вечном здоровье и долгой жизни. А между тем Арсений Александрович часто недомогал и угасал почти на глазах. Часами он мог сидеть в своем кресле молча и вроде бы принимать участие в общей беседе, но мне казалось, что жил он уже в своем, собственном мире и реагировал на жизнь вокруг, откликаясь только на просьбы, призывы, мольбы Татьяны Алексеевны – верного друга, жены, повелительницы. «Арсюша, я прошу тебя, не кури, ты сегодня уже исчерпал свою норму – три сигареты». И он, словно маленький мальчик, послушно откладывал в сторону спички и шевелил губами: «Ах, да…». «Ты можешь вспомнить такое-то стихотворение?» – говорила в другой раз Татьяна Алексеевна, и он вспоминал и замечательно прочитывал на память любимых поэтов.

Однажды мы повезли его, инвалида войны, в какое-то московское захолустье, на завод по производству протезов. Старый отечественный протез быстро пришел в негодность, ныла натертая нога, и он терпел уже через силу. Фронтовик, пожилой человек часами выжидал то мастера, то приемщицу, то заведующего. Как стыдно мне было. Я не выдержал и устроил скандал. Протез быстро исправили, но от этих поездок в памяти осталось тягостное чувство.

…9 мая 1987 года я приехал к Арсению Александровичу поздравить его с Днем Победы. Заговорили об Андрее Арсеньевиче – сыне поэта, кинорежиссере, незадолго до этого скончавшемся во Франции от рака. Татьяна Алексеевна вспомнила о письме, присланном им из Италии несколько лет тому назад. Несколько раз она произнесла: «Бедный Андрей, совершенно невиновный». Заинтересовавшись, я попросил показать это письмо. Мне почудилось, что в нем есть что-то важное, неожиданное. Татьяна Алексеевна вышла в другую комнату, и я с нетерпением ждал ее возвращения. «Куда же оно запропастилось? – все повторяла она. – Ведь мы никому его не давали читать». Наконец письмо обнаружилось, и я стал читать его вслух, довольно быстро разбирая правильный почерк Андрея Арсеньевича, кстати, невероятно похожий на почерк отца. Прочитав письмо, я почувствовал, что содержание его выходит далеко за рамки частного послания родному отцу, что в нем, помимо бытовых личных деталей, сообщается о принципиальных вещах в судьбе режиссера, о том, что происходило еще недавно в нашем киноискусстве. Его немедленно надо опубликовать! День был воскресный, и я позвонил главному редактору. А дальше все произошло стремительно быстро: последнее письмо Андрея Тарковского своему отцу было опубликовано. Комментарий к нему мне помогла сделать дочь Арсения Александровича Марина Арсеньевна.

И здесь я хочу сказать вот о чем. Сегодня, когда пишутся эти строки, уровень гласности нашей печати, нашего общественного самосознания, несмотря на какие-то издержки, определенно высок. Мы можем сегодня писать и рассуждать в печати о многом. К сожалению, не обо всем, но о многом. С другой стороны, я всегда считал, что уровень гласности проходит через сердце и душу каждого журналиста, каждого редактора. Он как бы сам себе цензор. Иной цензуры в по-настоящему демократическом обществе быть и не может. Гласность завоевывалась медленно, поначалу она измерялась миллиметрами, сантиметрами, намеками, полувздохами. Глотки свободы давались с трудом. Так вот, письмо Тарковского в первом своем варианте напечатано с редакционными купюрами. Из текста письма изъяли фамилии Ф. Ермаша, бывшего председателя Госкино СССР, и режиссера С. Бондарчука, которых А. А. Тарковский впрямую считал виновными в том, что он вынужден жить далеко от Родины, что они травили его и не давали возможности работать. Потом, позже, появятся публикации с критикой в адрес застойного Госкино и влиятельного деятеля нашей кинематографии С. Бондарчука. Все это воспринимается сегодня естественно, без сенсаций. Но тогда, то есть всего три года назад, упоминание имен подобного ранга в негативном контексте казалось недозволительным, «страшноватым». Даже В. А. Коротичу. Первая встреча в 1980 году с известным колумбийским писателем далась мне очень трудно. И только недавно, анализируя и вспоминая все как было, я понял, почему все так произошло. Габриэль Гарсиа Маркес приехал в Советский Союз, где не был до того семнадцать лет, со времени Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Теперь же он прибыл в качестве гостя очередного Международного Московского кинофестиваля. Приезд его был окутан тайной, которая только усиливала мое желание взять у него интервью. Но желание это странным образом наталкивалось на неприкрытое противодействие тех, к кому я обращался за информацией или помощью. С представителем «Огонька» говорили неохотно, сквозь зубы. И в Союзе кинематографистов, и в группе обслуживающих гостя переводчиков, сопровождающих его лиц, да и в самой гостинице «Россия», где он поселился. И вот в одночасье я узнаю, что Габриэль Г. Маркес находится в Переделкине у поэта Андрея Вознесенского. Ну, подумал я, Андрей Андреевич явно посодействует давнему знакомому. Звоню, хозяин поднимает трубку, и, только я заикаюсь, что начальство журнала поручило мне взять у Маркеса интервью, он прекращает разговор: «Не могу говорить, перезвони через час».