Выбрать главу

– Фантазерка, – бурчала бабушка, застав ее у зеркала, – марш в комнату. Сейчас Фрида Яковлевна чай принесет с вареньем из фейхоа.

Чай с фейхоовым (или как там будет правильно) вареньем был таким же обязательным атрибутом похода в гости к Фриде Яковлевне, как и зеркало. Маленькая Злата ходила вместе с бабушкой, потому что не любила оставаться дома одна. А потом, спустя годы, провожала бабушку к любимой подружке, потому что самостоятельно ей уже было трудно добираться на другой конец города. И все эти годы не тускнела амальгама старинного зеркала и не переводилось в доме варенье из фейхоа.

– Бабуль, а где она его берет? – как-то полюбопытствовала Злата. – Я никогда в жизни фейхоа в продаже не видела.

– Племянник присылает. Из Санрана, городок такой недалеко от Баку. Не ее племянник, Левушки. Но у них прекрасные отношения. Он даже внука своего собирается отправить к нам учиться в институте. В Азербайджане же все за деньги. А денег у них как раз и нет. А у нас образование хорошее. Да и есть кому за мальчиком присмотреть – и ему хорошо, и Фриде не так одиноко. А то она после смерти Левушки тоскует очень.

Племянника Злата помнила смутно. Он раз в несколько лет приезжал проведать родственников, и по этому поводу всегда устраивался большой званый обед. Злата на нем, конечно, присутствовала всего пару раз, когда родители уезжали отдыхать и она полностью оставалась на попечении бабушки. И Левушкиного внука, действительно приехавшего учиться, а потом так и оставшегося в их городе, тоже видела, но особо не запомнила. Он ее совершенно не заинтересовал. В отличие от Левушки с Фридой, с самого детства вызывавших сильнейшее Златино любопытство. Уж больно колоритной парой они были.

* * *

Левушка, Лев Моисеевич Горский, был ровесником века. Двадцатого века, разумеется. А Фрида – его третьей по счету женой, на 20 лет моложе мужа.

В младые годы сын сапожника Мойши Горского был отдан в ученики в одну из московских типографий. Постигал он там не только азы печатной профессии, но и науку революции: таскал шрифт для подпольных газет, тихонько носил за пазухой гранки, участвовал в ночной печати. Приходилось ему убегать от городового, пригибаясь под тяжестью газетных пачек, и даже живого Ленина однажды видеть довелось, хотя Злата никогда в эти рассказы до конца не верила.

В партию большевиков Лева Горский вступил еще до революции, в 1916 году, и был, как и положено, ее преданным сыном. Он любил вспоминать, что революция дала ему, еврейскому мальчику из бедной семьи, возможность получить высшее образование. На всю жизнь он остался верен выбранной специальности и, закончив полиграфический институт, вернулся в свою родную типографию, где медленно, но неуклонно пошел вверх по карьерной лестнице.

Женился Левушка тоже рано. Уж больно стреляла в него глазами соседская Ривка, уж очень сладко было любиться с ней на чердаке родного дома, где в подвале орудовал дратвой его отец. А уж когда живот у Ривки, что называется, полез на нос, пришлось прикрывать грех браком. Левушка до самой смерти вспоминал, как всю свадьбу простоял, не в силах присесть – порот был отцом за грех беспощадно, несмотря на партбилет.

Через четыре месяца после свадьбы Ривка родила Левушке сына Мишу. На дворе стоял 1921 год.

А в тридцать третьем главный инженер крупной московской типографии, коммунист с дореволюционным стажем, верный муж и отец Лев Горский, что называется, пропал. Пороть за новую любовь его было уже некому – Мойша Горский к тому времени уже пять лет лежал, завернутый в саван по обычаям предков, в сырой земле. И знал Лев Моисеевич, что ничем хорошим не кончится охватившее его любовное безумие, да сделать ничего не мог. Шел, как овца на заклание, как бык на веревочке, прыгал как цирковой тигр в горящее кольцо, да и вообще вытворял любые фокусы, лишь бы только заслужить благосклонность Веры. Верочки. Верушки. Верунчика. Невозможной, безумной, горячечной своей любви.

Как бы ни казалось это странным, в первую очередь самому Льву, одна из первых красавиц Москвы, дочь известного адвоката, ответила на его чувства и стала его второй женой. С чувством глубокой вины, но и с непреклонной решимостью уходил он из дома, где на пороге в позе неизбывного горя стояла Ривка.

Наперерез уходящему отцу кинулся двенадцатилетний Миша с недетским совсем криком: «Папочка, не уходи!» Но ведомый чужой путеводной звездой Лев Моисеевич сделал то, о чем потом не мог вспоминать без содрогания, – перешагнул через лежащего на полу сына и ушел, убежал постыдно в новую, яркую, прекрасную жизнь.