Выбрать главу

Любовь оживала мгновениями, а длилась семнадцать лет, любовь разгоралась и тлела, совсем как угли в самодельном камине, нет, не Нельсон его смастерил, бунгало продавалось уже с очагом, привычка смотреть на огонь сильна у многих. Нельсон Олгрен в камин не смотрел, он не шизофреник, и никогда не сожжет кусок рукописи в порыве отвращения к самому себе. Камин вообще никто не разжигал – до того, как Симона не появилась здесь впервые. Она и разжигает огонь. Она и готовит еду – да, да – именно так, на кухне и у плиты, по два часа в день, кто в это может поверить! Стряпню ее Нельсон поглощает с превеликим удовольствием, хоть и называет ее ужасной.

Стряпню он зовет ужасной, Симону – истеричкой. Но любит и то, и другое. Тридцатипятилетняя женщина, изящная интеллектуалка, впервые поняла, что значит быть любимой. Кто бы мог подумать, что Нельсон живет как отшельник, как «крокодил, запутавшийся в тине». Она сама принесла угли с рынка неподалеку, она вне себя от счастья, она любит этого чувственного грубого парня, пишущего о проститутках и поерах.

Нельсон плюхнулся в плетеное кресло и с облегчением закинул длинные ноги в серых узких брюках на железную решетку. Подобие камина, решетка почему-то отодвинута в сторону, Симона догадывалась почему – он привык вот так закидывать ноги, когда сидел в кресле. И засыпать так привык, ему так удобней, а камину решетка ни к чему. Огонь в камине горит нечасто, да, иногда сухие ветки потрескивают, но крайне редко. Скорее всего, только в ее присутствии.

Его жилище в Вабансии напоминало приют для заблудившихся охотников, пустые стены, две примостившиеся друг к дружке кровати, матрацы с вмятинами, простыни она натягивала сама. Ему безразлично, есть простыни или нет. Тут Симона засмеялась, и вовсе не из-за коньяка, которого они выпили предостаточно. Нельсон называет себя крокодилом в тине – какое дело крокодилу до простыней? Если бы кто-то осмелился сказать, что ее возможно опрокинуть на неровный дощатый пол, задрать подол юбки и выдрать как Сидорову козу? Она бы не расслышала, не сумела бы расслышать, да и кто бы осмелился? Нельсон не подозревает, что ничего подобного в ее жизни никогда не случалось, если задумывается над этим, конечно.

Она сидит на грубо сколоченном табурете, спина как натянутая струна, напряжена. В Симоне появилось что-то от рыси, постоянно готовой к нападению. Рысь и крокодил, прекрасная пара. Они питаются друг другом и кукурузой из железных банок, пьют ви́ски литрами, и она любит Нельсона! Звериной, жадной любовью. Любовью, за которую стыдно. И стыдно, что ничего подобного она не знала раньше. Раньше, до Нельсона Олгрена, певца чикагского дна. Нельсон не пишет, он живет на самом дне чикагского ада, вместе с проститутками и наркоманами, сочно описываемыми, а до этого жадно опрашиваемыми – с въедливым вниманием и участием, сострадание в его глазах, это не наигранное сострадание. Он любит их всех не меньше, чем ее, Симону, – да и видит ли различие?

Властительница умов, гранд-дама и забалованное дитя парижского Сен-Жермен де Пре, неотразимая, когда начинает говорить, элегантная, когда идет и дышит, когда дышит и бьется в его руках, как выловленная из чужого моря красноватая рыбка. Вне этого чуждого ему моря она задыхается, чикагские испарения вместо парижского абсента хороши для Нельсона и убийственны для Симоны, здесь она может только любить. Рвать его губы на части, вгрызаться в шею, будто это кусок печеного баклажана, целовать его плечи, оставляя бесчисленные синяки – пусть все видят, пусть!

Гордая Симона де Бовуар. Жадная, ненасытная рысь. Его награда за исступленный труд, за долгописание первого романа в заброшенной станции метро, обоссанной и затхлой, запахи, отшибающие обоняние, не обоняй – погибнешь!

А он писал. Голодный и грязный гений, не замечающий ни грязи, ни голода. Она его награда, она его проклятие – пройдет неделя, две, она уедет, а он будет метаться по бунгало разъяренным зверем, воющим от тоски. И будет иногда писать ей вполне джентльменские письма, вкладывая газетные вырезки и список названий нужных ему книг, сопровождая вырезки и список клятвами любви или извещениями о скорой женитьбе.

Аманда здесь рядом. Да и разве одна Аманда?! Симона тоже непременно назовет парочку имен своих любовников, он не будет писать ей с месяц примерно, потом назло приклеит две марки вместо трех и отошлет – лети, птичка моя! – письмо дойдет месяца через три, пусть она ждет и спрашивает себя: что ей важнее, мнение полуслепого доходяги-философа или нормальная женская доля, с ахами и вздохами, с кусанием губ от боли и страсти? Как восхитительно она ходит голой по его квартире, позирует другу-фотографу, не скрывая своей восхитительной наготы! (Фото «Симона де Бовуар в Чикаго, 1950» появится на обложке журнала «Нувель обсерватор», а как же иначе?)