Выбрать главу

Мы сидели, ужинали и разговаривали, как обычно, но обострившийся слух наш был постоянно прикован к входной двери, и при каждом ее стуке мгновенно воцарялось молчание.

Каждый день приносил известия о все новых и новых арестах друзей и знакомых. Напряжение усиливалось, попытки поддержать непринужденную застольную беседу терпели фиаско, фразы повисали в воздухе, оборвавшись на полуслове. Даже Ася, подавленная событиями, на время утратила вкус к развлечениям, и, если не было спектакля, они с папой целые вечера просиживали наверху.

Как‑то за довольно ранним ужином, протекавшим в тягостном молчании, папа потребовал бумагу и стал что‑то деловито писать. Через пару минут он положил перед нами листок и попросил каждого расписаться. Бумага гласила:

«Сей ужин съеден в ночь на 24 октября 1937 года. Настоящим выносим сердечную благодарность Нине, которая своим кашлем оживляла шумную беседу за столом во время ужина».

Но иногда нервы сдавали, и при очередном стуке двери часа в три ночи, папа звал меня в коридор, и весь как бы напружинившись, произносил: «Ну вот, кажется идут…»

В один из таких вечеров он попросил меня не отрекаться от него, если его заберут. «Да что ты, папа», — с ужасом выдохнула я и уткнулась ему в плечо. Так мы и стояли у входной двери в ожидании стука или звонка. Но тогда его время еще не пришло.

Эта чудовищная папина просьба» не отрекаться» от него не была случайностью. И уж меньше всего он мог предположить, что я могу так поступить. Но отречение от близких становилось реальным фактом биографии многих незрелых умов.

Школьников учили следовать примеру доблестного героя Павлика Морозова — пионера, донесшего на своего отца, а затем и убившего его, как врага народа. Именем юного доносчика назывались школы, улицы, дома пионеров. У всех нас постепенно опрокидывалось сознание. Естественное, казалось бы, явление — поддержка близких в минуту опасности — становилось сверхъестественным героизмом. Разумеется, к нам это не относилось, но фраза, сказанная отцом, была данью времени.

А. Солженицын говорит:«… именно этот год сломил душу нашей воли и залил ее массовым растлением».

Я училась тогда в седьмом классе, и всех нас из пионеров переводили в комсомол. Перевод делался автоматически, с соблюдением единственной формальности — от каждого требовалось заявление с просьбой о приеме его в комсомол.

Как раз в эти дни мы решили всем классом собраться на квартире одного мальчика, родители которого были арестованы.

Назавтра меня вызвал к себе секретарь школьной комсомольской организации:

— Вот ты, — сказал он мне, — в комсомол собираешься, а у тебя все друзья — дети репрессированных родителей. Ты сначала подбери себе друзей, а потом мы тебя и в комсомол примем.

И он протянул мне мое заявление.

— Я не выбираю себе друзей по этому признаку, — ответила я и, порвав заявление, вышла из кабинета.

И тут лишь я поняла, что наделала. Шутка ли сказать — порвать заявление в комсомол!

Надо немедленно бежать к папе! Меня охватила настоящая паника, колени дрожали, ноги были ватные, я с трудом тащилась на Малую Бронную. Страх был так велик, так всепоглощающ, что в первые минуты я чувствовала, что в голове все помутилось, мысли путаются и даже такой, само собой разумеющийся вопрос — кто же донес на меня? — не пришел в голову. Узнала я это много лет спустя от своей соученицы.

Путь до Малой Бронной показался мне бесконечным. То я видела, как меня в наручниках тащут вниз по лестнице, то мне рисовался арест отца, которого обвиняют в нелояльном воспитании дочери, и я начинала трястись, что меня еще, чего доброго, оставят на свободе, а заберут как раз его.

Добравшись кое‑как до театра, я первым делом осмотрелась, нет ли поблизости» черного ворона». Машины не было, а в окне кабинета я заметила папу. Целого и невредимого!

Когда, задыхаясь, я влетела к нему в кабинет, то после совершения традиционного поцелуйного обряда — так уж у нас было заведено: сколько бы раз в день мы ни встречались, папа всегда целовал нас в обе руки и щеки, а мы его в правую руку и в лоб — он спросил, что со мной стряслось.

Я молча показала то ли на стенку, то ли на телефон — знакомый каждому советскому человеку условный знак, означающий что кто‑то может услышать.

Папа понимающе кивнул, и мы вышли из театра.