И вдруг все пошло наперекосяк. Ни с того ни с сего уехала от него жена, забрав с собой маленькую дочку. Сосватал он потом одну вдову, но та прожила у него не больше недели.
— Нет, Григорий, не по мне такая жизнь, — сказала ему на прощанье. — Чтобы твои хоромы в порядке содержать, здоровье нужно лошадиное. Сам ты палец о палец не ударишь, а мне где ж одной управиться? Лучше уж я в своей избушке как-нибудь…
Одиночество быстро согнуло когда-то франтоватого Гришку Дрына. Постарел он, осунулся… Под стать хозяина стала и его изба — вросла в землю, сопрели и раскрошились резные наличники. И как светлой минуты, ждет он теперь, когда забежит к нему Сонечка, младшая дочка Пуда Егорова.
— Дядя Гриша-а, вы живы? — чуть нараспев, кличет его девочка. — А я вам парного молочка принесла, мамка только что подоила…
Девочка усаживается на лавке и принимается щебетать о своих девчоночьих делах, о школе, о том, что за погребом у них растут шампиньоны, а она сначала думала, что это поганки. Григорий слушает, сердце его начинает постепенно оттаивать, и по небритой щеке скатывается слеза…
КАК Я СТАЛ КОМСОМОЛЬЦЕМ
В тринадцать-четырнадцать лет мне очень хотелось повзрослеть. На какие только хитрости я не пускался! И курить начинал, но от табака меня тошнило, а в глазах плыли зеленые круги.
И старой отцовской бритвой скоблил пушок на верхней губе, чтобы быстрее росли усы. И рыжие волоски действительно стали пробиваться, но не сплошь, а местами, отдельными пучочками — «квадратно-гнездовым методом», как шутили надо мной товарищи. Даже, по примеру взрослых, завел себе ухажерку — длинноногую Лидку Шмелеву, свою одноклассницу. Правда, в избе-читальне, где собирались деревенские вечерки, я не обращал на нее внимания. Зато когда расходились по домам, шел провожать. Но девчонки обычно возвращались ватагой, схватив друг друга под руки, и никакая сила не могла их расцепить. Приходилось идти рядом и поглядывать на свою ухажерку со стороны. А возле дома, когда мы оставались с Лидкой вдвоем, я совершенно не знал, о чем мне с ней разговаривать: все в школе переговорено. Да и она не задерживалась дольше двух-трех минут.
— Ну, я пойду, а то мать ругаться будет, — торопливо шептала она и хлопала калиткой.
Я не задерживал Лидку, сам спешил домой, потому что тоже мог получить от матери нагоняй.
— Гуляка выискался… — обычно ворчала она, открывая мне дверь. — Вот возьму ремень, не посмотрю, что длинный вымахал. Уроки небось не выучил?
— Да выучил я, мам… Что мне, засохнуть над книжками?
— В седьмых учишься, не забывай. Не сдашь экзамент — второй год не пущу локти протирать, работать пойдешь.
— Ну и пойду… испугала чем, — отговаривался я, уписывая за обе щеки черствый хлеб с молоком.
И вдруг все в моей жизни перевернулось (так по крайней мере считал я сам). Ребята и девчонки из нашего класса, кому уже исполнилось четырнадцать, стали подавать заявление о приеме в комсомол. Подал заявление и я. Комсомолец! Когда я мысленно произносил это слово, примеривая его к себе, то губы невольно расплывались в широкую улыбку. Мне казалось, что, став комсомольцем, я сразу же стану другим — взрослее, находчивее, разумнее. И мама на меня перестанет ворчать, а будет советоваться, как, бывало, с отцом, когда он был еще жив. И для Лидки Шмелевой у меня найдутся такие интересные разговоры, что она простоит со мной у калитки до самого рассвета и я, может быть, даже поцелую ее на прощанье. Да и вообще комсомолец есть комсомолец, это не мальчишка, которому всякий может читать нравоучения, шпынять его, а то и поднимать на смех.
Правда, смущало меня одно обстоятельство. Четырнадцать лет мне исполнялось только после Нового года, седьмого января, а сейчас был конец декабря. Целых десяти дней не хватало! Вдруг не примут? Значит, опять бегай в мальчишках…