За такими размышлениями застала ее всунувшаяся в дверь другая любимица — рыжекрашеная девчонка Римма с нахальными глазами и толстым, торчащим, как у поросенка, носиком.
— Галина Петровна! Покупатель бузит. В кафетерии... Книгу жалоб просит...
— Что еще там! — Заведующая с досадой сунула зеркальце и помаду в сумку, щелкнула застежкой. — Вечно без стука врываешься!.. Сколько говорить...
И, изобразив на толстом лице предупредительнейшую улыбку, вышла из комнаты.
— Суд удаляется на совещание, — объявил председатель и вышел вместе с членами суда.
За высоким столом сбоку остался только прокурор, лысый человек с больным, усталым взглядом. В противоположной стороне, опершись на трибуну, стоял адвокат, бойкий, черноволосый и кудрявый. Несмотря на ни в чем не схожую внешность, выражение лиц прокурора и адвоката было одинаковое. Дело сделано, все ясно, обвиняемые получат по заслугам, законность соблюдена. Обычное торговое дело — таких было и будет... В лицах этих людей, постоянно общающихся с преступниками, однако, сквозило и самое человеческое понимание тех, кто сидел за барьером на длинной широкой скамье.
На скамье за барьером сидели трое: плотная женщина с потухшим лицом, рыжая девушка с носиком-пятачком и Света Осокина. Женщина угрюмо смотрела в одну точку, обе девочки плакали.
Суд совещался недолго.
Я как-то пропустил, не вникая, первую часть приговора и запомнил лишь последнюю:
«Гражданку Осокину Светлану Ивановну, учитывая чистосердечное раскаяние в совершенных преступлениях, к двум годам исправительных работ условно, без права занимать материально ответственные должности в течение пяти лет».
— Условно! Условно! — вслух обрадовался, так что на меня заоборачивались.
А я уже двинулся через шум зала, через толкотню и пересуды в коридор к выходу.
Света вышла на улицу вместе с матерью. Она не видела меня, нас, вряд ли видела. Мать что-то быстро говорила ей, тянула куда-то. Дочь, казалось, не слушала ее, стояла как онемелая, и я видел, что мать сердится. Подходить было неудобно. Я беспомощно огляделся. Неподалеку толпились мои продавщицы, девочки с камвольного, стояли Чуркина, Алябьев, Нечесов. Я махнул им, заметив, что Чуркина хочет что-то сказать.
— Владимир Иваныч! — действительно сказала Чуркина. — Мы тут, — поглядела на девчонок, — мы тут решили...
— Да... — сказал Алябьев.
— Что решили?
— Владимир Иванович, вы передали Осокиной, что она не останется на второй год?.. Что ее переведут?
— Не успел еще.
— Тогда... — Чуркина сурово взглянула на Алябьева. — Тогда надо ей сказать. И... вот девчонки хотят взять ее к себе... Ей ведь нельзя больше работать в магазине. А они берут.
— Правда, Владимир Иваныч. Мы ее хотим взять... К себе на камвольный... А что? — затараторила Задорина, заглядывая мне в глаза. — Правда... Мы решили... Мы еще вчера... Возьмем, научим. Вот мы с Райкой... Или Идка возьмет ученицей...
— Надо ее уговорить, Владимир Иванович, — краснея, сказал Алябьев.
Он был сегодня не похож на себя, растерял где-то свою уверенность и обычное спокойствие. Даже в глаза не мог смотреть.
— Да что вы пристали? Владимир Иваныч, мы сами. Сами должны... — опять Задорина.
— Лешка! — властно сказала молчавшая Чуркина. — Иди! Догони ее... Скажи — завтра чтоб в школе была.
И Алябьев, взрослый, положительный, невозмутимый Алябьев, все гуще краснея, вдруг кивнул нам и ускоренной походкой, наклонив голову, зашагал к углу, а потом побежал и скрылся.
Мы смотрели. Мы ждали. Алябьев не появлялся.
— Пошли, девочки, — вздохнув, дрогнула бровью Чуркина. — Владимир Иваныч! Можно — проводим? До трамвая?
— Мы, конечно... Конечно, мы проводим, — радостно подтвердила Задорина, уже прицеливаясь, как бы прицепиться ко мне сбоку.