Выбрать главу

В этой мрачной окопной тоске, мне кажется, главное — это чувство вины за собственную безопасность. И мучительное осознание не исполненного тобой до конца солдатского долга. И еще что-то неназванное, непонятное, грызущее, словно червь, какой-то безмолвный тревожный вопрос: «А как они там… без меня? Что случилось сейчас? Отчего это так сильно вздрогнули стекла?»

2

Как-то вечером я замечаю в читальне следящие за мною глаза. Молодой лейтенант, высокий блондин, сероглазый, с удивительно белорозовой девичьей кожей, держит книгу в руке, а глядит поверх страниц на меня. Глядит очень пристально, с интересом. Потом в зале, где все танцуют, я снова встречаю его. Он то хохочет, забавно кружась на одной, здоровой ноге, приволакивая в расшлепанном башмаке и бинтах другую, видать раненую, но уже подживающую ногу, то мечтательно хмурится и ломает темные брови.

Признаться, в этих следящих за мною глазах я не замечаю столь знакомого мне того самого «серого ангела»: чувства страха, тоски по оставшимся на переднем крае товарищам. Лейтенант просто радовался и ликовал за себя и поэтому показался мне неприятным.

Неприятным, на мой взгляд, в нем было все: и отмытая, чистая белая кожа; и та легкость, веселость, с какой этот человек со всеми шутил; и кокетство своим ранением, может быть бессознательное, но все же кокетство: улыбка страдальца и бровь на изломе; и какое-то отдаленное сходство с Борисом, даже фраза, которую Борис любил говорить и которую я мимоходом услыхала от лейтенанта: «Хорошо все то, что хорошо кончается».

В доме отдыха лейтенант — общий баловень. А баловней я не терплю.

Как-то раз он пригласил меня танцевать.

— На войне не танцую, — ответила я.

Я еще слишком хорошо помню шубаровский вальс. Поэтому и зарок: до победы.

Лейтенант отошел и больше не танцевал.

В другой вечер он уселся со мной на диван, предварительно не спросив моего разрешения, и я тотчас поднялась и ушла. Он остался, обиженный, удивленный.

Был безветренный, мягкий, задумчивый вечер. Снег валился обрывками ваты. Через оконное стекло он казался толстым и теплым. В печах за неплотно прикрытыми дверцами разгорались березовые дрова. Стук сдвигаемых санитарами стульев и треск перематываемой киномехаником пленки обещали еще один шумный, праздничный вечер — нескончаемый, от одного заезда до другого, вечный призрачный праздник военного дома отдыха. Но мне почему-то стало грустно и одиноко. Захотелось в открытое поле, на снег.

Я пошла в раздевалку, отыскала свою шинель и шапку и уже надевала их перед зеркалом, когда мимо меня, почти задев на ходу плечом, быстрым шагом прошел лейтенант. В лицо мне пахнуло запахом снега, хорошего военторговского одеколона и какой-то подчеркнутой чистоты молодой, белой, чуть порозовевшей от свежего воздуха кожи. Он вошел с улицы в одной гимнастерке, без шапки: наверное, выходил кого-нибудь провожать, но был весел и что-то насвистывал.

— Куда это вы уходите, политрук? А кино? — спросил он, оборачиваясь ко мне, как будто мы с ним были знакомы и бог весть какие друзья.

— А вам что за дело? — ответила я, — Я ведь не спрашиваю, где были вы.

Он беспомощно, слабо развел руками.

Постояв мгновение на крыльце и убедившись, что вечер действительно теплый, я сбежала по засыпанным снегом ступенькам крыльца и пошла по тропинке, огибающей дом и ведущей через луг к замерзшей реке.

Кто-то позади поспешно шагал, догоняя меня.

— Товарищ политрук, минуточку! — послышался снова знакомый мне голос.

Я обернулась. Лейтенант шел за мной без шинели и шапки, в одной гимнастерке, очень стройный, скорее худощавый, с откинутыми назад светлыми волосами. Сейчас, в сумерках, было видно, что он очень красив: такой милый обиженный мальчик с капризной складкой возле пухлого рта.

— Вернитесь сейчас же! — приказала я. — И раздетому не выходить!

— Но ведь не холодно, — возразил он, весело улыбаясь. — Послушайте… Только два слова!

— Никаких слов!

— Но ведь очень тепло. Правда, правда, — настойчиво повторил он и стал расстегивать воротник гимнастерки, чтобы доказать мне, что ему совершенно не холодно.

Снежинки, падавшие на его волосы, таяли. На бровях, на длинных, изогнутых кверху ресницах мерцали заметные даже в сумерки лучистые капли.

— Почему вы одна? — спросил он с упреком, — Ночью опасно.

— Я всегда хожу одна, — отрезала я.

— Но вы же слышали приказ?..

Да, действительно, нам вчера зачитали приказ: не ходить поодиночке, а только группами и с оружием. Где-то по соседству с домом отдыха, в нашем районе, немцы выбросили десант. Диверсантов, к сожалению, еще не обнаружили, поэтому до особого распоряжения необходимо соблюдать осторожность.

— А вы думаете, диверсанты такие дураки, что полезут сюда, где охрана и часовые? — спросила я.

— Кто их знает, умные они или дураки? — возразил он, шагая по глубокому снегу рядом с тропинкой.

Я нарочно прибавляю шаг, хотя вижу, что лейтенант хромает. Теперь мы идем уже заснеженным лугом в сторону реки Шани. Позади — темный корпус дома отдыха на горе, с затемненными окнами. Сбоку, в кустарниках тальника и под пушистыми соснами, — продовольственные и вещевые склады, горючее, амбары и баня. За ними, в путанице тропинок, — землянки армейского госпиталя. Пока армия в обороне, здесь для раненых и лечение и отдых.

Не знаю, где мой спутник растерял свою бойкость, но сейчас он смущен, очень робок. И я невольно смягчаюсь. Я уже не гоню его назад, в темный корпус, излучающий среди засыпанного снегом леса приглушенную музыку. Я позволяю ему идти рядом. Я даже слушаю…

Он спрашивает:

— А разве бывают женщины в пехоте?

— Значит, бывают, — говорю я.

— И давно это вам сюда и на рукава? — Он показывает на мои кубики в петлицах шинели и на красные, обшитые золотом суконные звезды.

— Нет, недавно. Полгода.

— А до этого?

— Медсестра.

— Эхма!.. — качает лейтенант головой.

Что он этим хотел сказать, я не знаю.

Тропинка среди мягких сугробов приречного луга извилиста и узка.

На ней наросли ледяные комья, набитые каблуками проходящих, а в гололед накатались, натерлись до блеска зеркальные полосы, по которым хорошо промчаться с разбегу. Сегодня они опасно прикрыты снежком. И я вдруг оскользаюсь, потеряв равновесие, и лечу с обрыва на лед, на самую середину замерзшей реки. Тем же самым путем лейтенант кубарем валится на меня сверху. Лицо, шея, грудь, волосы у него — все в снегу. Моя шапка отлетела куда-то в сторону. Я шарю, никак не могу ее отыскать.

— Ну вот, — говорит он, сидя с неловко подвернутой, неуклюжей ногой. — Давайте хоть теперь познакомимся! Алексей Комаров.

— Углянцева.

— И на этом спасибо!

Он пытается первым встать, чтобы помочь мне, но не может подняться, сдержанно стонет. Раненая нога у него подгибается, скользит по натертому ветром ледяному покрову неширокой, но в этом месте такой извилистой Шани.

Я встаю наконец сама, протягиваю ему руку.

Лейтенант морщится. Нетвердо ступает больной ногой, закусив нижнюю губу. Делает один шаг. Потом, потверже, другой.

— Тоже мне провожатый… — говорю я ему.

Мы цепляемся за ломкие, обмерзшие стебли растений и ветки кустарников, взбираемся по крутому обрыву наверх.

Здесь, на обрыве, Алексей вдруг хохочет и широко разводит руками.

— Нет, вы только взгляните теперь на себя!

Я в снегу, как в муке. Он отряхивает мои плечи, шапку, шинель, греет в теплых ладонях мои мокрые, озябшие руки.

— А сколько вам лет? — вдруг спрашивает он, наклоняясь, и пытается заглянуть мне в глаза.

— Двадцать. Много?

— Нет. Но уж больно… колючая!

Помолчав, я ему говорю:

— Еж, он и маленький — еж, а курица, она и старая — курица!

— Почему же все-таки именно еж? — интересуется мой спутник.

— Значит, есть причина!..