Иезуит терялся в лабиринте, переполненном круто сворачивающих коридоров, этой хитроумной диалектики, безжалостно обстреливаемый риторическими залпами, из которых он мог бы отбить многие, если бы только получил побольше времени на раздумья. Он желал, чтобы его голос был сильным, чтобы тот мог прикрыть всю его слабость. Про себя он молил Творца, чтобы тот помог ему и одарил более скорым рефлексом и даром убеждения, но все так же чувствовал себя беспомощным и потому отвечал все громче, чтобы заглушить собственную слабость:
- Плюй, плюй, ведь самого себя оплевываешь! До Бога не достанешь, слишком высоко он для твой злости!
- Наверняка, - ответил на это Грабковский. – А знаешь, зачем Бог поднялся так высоко? Как раз ради того, чтобы избежать ответственности за все то, что творится в мире. Это расстояние и есть щитом его ничем не возмущаемого покоя. Раз ты не можешь преодолеть его взглядом – ты не можешь поглядеть ему в глаза, раз ты не способен достать его словом – не можешь спросить. Никто тебе не ответит. Ты не можешь заставить его объясниться, он перед тобой в безопасности. Так ты стал обречен на самого себя, а тебя обманывают, будто у тебя есть к кому обратиться со своими несчастьями. Прижмись к стене собора, и через холод камней почувствуешь, как тебе до него далеко.
- Так говорит каждый неверующий! Святотатствуете по первому же требованию. И вам легко так делать!
На сей раз у писаря полностью изменился тон. Уже в предыдущей фразе он отбросил всяческие насмешки и злорадные нотки, которыми перед тем только разогревался, но теперь сделался печальным, меланхолично усмехнулся и очень серьезно ответил:
- Неправда, нам вовсе не легко. Самому паршивому из христианин легче идти по жизни, чем самому лучшему атеисту, поскольку у канальи с крестом на шее в запасе имеется бесконечное милосердие своего Бога и очищающая сила покаяния. Одно истовое "mea culpa" в коне подлой жизни открывает калитку в рай. Тем легче доброму христианину, поскольку он годами откладывает богатства своей награды. А вот честный атеист обязан быть хорошим задаром, а знаешь, как это трудно?
Последнее слово всегда оставалось за Грабковским, вплоть до дня, когда после точно такой же ссоры, Имре, к собственному изумлению, стал свидетелем чего-то совершенно иного. В какой-то момент возбужденный ксендз сорвался с места и, схватив писаря за отвороты верхней одежды, воскликнул:
- Дурак ты! Умник несчастный! Отрицать Бога умом очень даже легко, это занятие на уровне школяров. Вот только ликвидировать его этими вот фокусами мозга нельзя, ибо Он находится в сфере, гораздо более глубокой, чем людская логика простаков. Войди туда и попытайся с ним бороться, и попадешь не в ненормальность, но в безумие, видя, насколько ты беспомощен... Напрасно ты из кожи вон лезешь, и так будешь спасен!
Сказав это, он толкнул писаря на табурет и вышел, хлопнув дверью. Грабковский глядел на эту дверь со странным, собранным в себе молчанием и долго не двигался с места.
Таким вот образом капитан Кишш на несколько недель утратил (дольше эта парочка не выдержала) интересные спектакли в исполнении полюбившихся ему мистика и рационалиста. Это были два честных представителя своего рода, с тем лишь, что один превышал другого только риторическим блеском, и оба не дорастали до битв с жестокостями мира, и по образчику всех интеллектуальных натур единственный выход находили в бегстве вовнутрь себя.
И оба они ненавидели Краммера.
Имре не спускал глаз со старшего расследователя, ища возможностей проникнуть в его нутро, где – для него это тоже было очевидным – похоть и смерть томились в отвратительных утехах, плюя на душу. Подтверждение этому и помощь он получил, вовсе об этом не прося, от Фалуди. Как-то раз Янош вынул из ящика своего стола распечатанное письмо и сказал:
- Прочти!
Кишш взял в руки написанное каллиграфическим почерком письмо, адресованное "Ясновельможному господину Главному Расследователю Юстусу Крамммеру" и начал молча читать:
"Ясновельможный Благодетель, Господин Главный Расследователь.
Жалуюсь я на Мольскую швею и на Квилецкую актрису, публичную блудницу, что столь сильно супругу мою взбаламутила к проституции, что вместе спали, а с ними любовник жены моей, цельных две недели. Под конец убедил я жене своей, какие из этого позор и скандал следуют, по причине чего жена моя выехала к сестре своей Мольской на Фрета, которая уже в третий раз рожать собирается, а дома устраивает блудливые свидания. Ездят они с Квилецктй и хахалями на редуты[40], так что жена моя, что со мной проживает уже восемь лет, и у нас трое деток, по ночам дома не ночует. Соседи мои, сапожник Клафке, да и другие, могут засвидетельствовать, что я человек трудолюбивый, что помимо двенадцати червонных злотых месячной зарплаты за переводы пьес с французского и немецкого языков, получил за двенадцать месяцев сумму в 228 злотых. И еще заявляю и прибавляю, что никогда не бил жены своей за столькие неприличия, а когда просил сестру ее Мольскую и блудницу Квилецкую, чтобы те жены моей не портили, те публично угрожали мне, что если своим любовникам пожалуются, те во мне все кости переломают.