«Господин Депрео имел обыкновение различать два вида галиматьи: простую галиматью и галиматью двойную. Простой галиматьей он называл такую, автор которой понимает, что он хотел сказать, другие же не понимают; а двойной галиматьей — такую, где не могут ничего понять ни автор, ни читатели…».
В пример он приводил четыре стиха из «Тита и Береники» великого Корнеля:
В этой самой трагедии Барон и должен был играть Домициана. Разучивая роль, он был несколько озадачен темнотой этих строчек и попросил Мольера, в доме которого жил, разъяснить их ему. Прочитав их, Мольер заявил, что он тоже их не понимает.
«Но погодите, — сказал он Барону, — сегодня вечером господин Корнель придет к нам ужинать, и вы сможете попросить разъяснений у него».
Когда пришел Корнель, юный Барон бросился ему на шею, как он всегда делал, потому что любил его, а потом попросил объяснить ему эти четыре стиха, прибавив, что не понимает их. Корнель, подумав над ними какое-то время, ответил: «Я тоже не очень хорошо их понимаю; но все-таки произнеси их; тот, кто их не поймет, ими восхитится».
Сбор от премьеры составил 1913 ливров — неожиданно высокая цифра, которую можно объяснить любопытством. Но очень скоро публика убеждается, что Труппа Короля в трагедии решительно не выдерживает сравнения с актерами Бургундского отеля, несмотря на грацию и таланты юного Барона. Буало (Депрео) изощряется в остроумии по поводу этих злополучных четырех стихов. Корнель полагает, что труппа Мольера оказала его пьесе дурную услугу. Расин громко празднует победу над своим старым соперником. Тем не менее «Тит и Береника» останется на афише до пасхального перерыва 1671 года; пьеса пройдет около двадцати раз, в очередь с «Мещанином во дворянстве».
КАРНАВАЛ 1671 ГОДА
На сей раз для карнавальных празднеств Людовик XIV желает использовать свой собственный театр — давно заброшенный великолепный зал во дворце Тюильри. Он поручает Мольеру сочинить один из тех дивертисментов, что больше всего нравятся при дворе, не столько из-за текста, сколько из-за роскошных декораций и музыки — хоров и балетов Люлли. Мольер принимается за работу. Он выбирает (или король ему указывает) историю Психеи, которую уже разрабатывали Бенсерад и Лафонтен в своей «Любви Психеи и Купидона» (1669). Этот мифологический сюжет вполне может служить каркасом для готовящегося пышного зрелища, но Мольеру он совершенно чужд. К тому же и времени ему дается немного; поэтому он просит Кино написать слова для песен Люлли, а великого Корнеля — помочь с самим текстом. Великий Корнель не обижается на такое предложение, а даже спешит взяться за перо. Раз собратья считают его конченым человеком, он покажет, на что способен. И на одном дыхании старик пишет тысячу строк, которые делают из «Психеи» если не шедевр, то по меньшей мере чудо изящества. Любовные стихи, сочиненные Корнелем в шестьдесят четыре года, принадлежат к самым прекрасным в нашей литературе, и «Психею» совершенно напрасно больше не читают и не советуют читать!
Мольер пишет пролог и все первое действие, а также первые сцены второго и третьего актов. Корнель делает все остальное, за исключением песен Кино. Конечно, полного слияния двух стилей не получается. Корнель пишет по-корнелевски и как в лучшие свои времена. Мольер пробует подладиться к тону старого мастера; кое-где ему это удается, но все-таки в его части ощущается какая-то натужность. Не то чтоб ему не хватало вдохновения и пыла, напротив! Несмотря на слабое здоровье и множество тревог, хлопоты по устройству таких зрелищ необыкновенно воодушевляют Мольера. Ведь это настоящий, чистый театр, театр, свободный от всяких ограничений, — мечта каждого увлеченного своим делом актера. Но мифология — не его стихия. В этих громоздких сооружениях природе места не находится! Господина де Мольера больше интересуют люди, его современники, чем боги Парнаса. А что касается Люлли — воспользуемся случаем сказать: он сделан из того материала, который идет на флейты. Он чувствует себя легко в любом сюжете и безо всякого труда переходит от наковальни Вулкана к дуновению Зефира, от пасторали к пещерам царства мертвых и к чему угодно, лишь бы был предлог звучать его скрипкам. Этот человек — сама музыка своего века, и одновременно — весьма ловкий делец.
Пролог, как водится, начинается реверансом в сторону Людовика XIV: