– Я понимаю, – сказала Лиция. – Я все понимаю. Но иногда мне очень тяжело осознавать, что все воспринимают меня как племенную кобылу, представляющую ценность лишь для брака, в результате которого я должна произвести на свет сколько-то там породистых жеребят.
– Как бы там ни было, я очень рад, что ты рядом, и высоко ценю твое мнение, – сказал Маниакис. – И прошу тебя всегда помнить об этом.
– Весьма признательна тебе за твои слова, – вздохнула Лиция. – Ни одна другая женщина в империи не может даже рассчитывать на что-либо подобное. Надеюсь, ты не сочтешь меня неблагодарной, если я скажу, что мне этого недостаточно… – Она порывисто повернулась и вышла из кабинета прежде, чем Маниакис успел ответить. Наверно, она поступила правильно, иначе ей пришлось бы слишком долго ждать, пока ему придет на ум сколько-нибудь вразумительный ответ.
А ему деваться было некуда: приходилось ждать. Так он и делал. Но ожидание явно затягивалось сверх всякой меры. Камеас принес ему ужин, который он покорно съел, не обратив никакого внимания на то, что именно ему подали; затем постельничий помог своему Автократору улечься в постель; затем наступило утро, Маниакис проснулся, и Камеас подал ему завтрак. Из Красной комнаты не поступало никаких известий…
– Все это длится уже больше суток, – сказал он Камеасу. – Сколько же еще может потребоваться времени?
– Я говорил с Зоиль, – ответил постельничий. – Из ее слов следует, что госпожа твоя супруга старается изо всех сил. Но первые роды всегда проходят медленно, а в данном случае даже медленнее, чем обычно.
– Я бы сказал, гораздо медленнее, – пробормотал Маниакис.
Интересно, подумал он, была ли Зоиль до конца откровенна с Камеасом или побоялась? А может, постельничий предпочел умолчать о некоторых подробностях своего разговора с повитухой? Вряд ли повитуха стала бы скрытничать, ответил он сам себе на первый вопрос. А вот недомолвки со стороны Камеаса более чем возможны.
Он попытался подойти к дверям, ведущим в Красную комнату, но дворцовые слуги настолько переполошились, что он махнул рукой и ушел, так и не задав ни одного вопроса Зоиль.
Императрица очень утомлена, – таков был единственный вразумительный вывод, какой он смог сделать из высказываний посвященных лиц.
Поскольку с момента, как Нифону перевели в Красную комнату, прошло уже более суток, в подобном известии не содержалось ничего такого, о чем Маниакис не смог бы догадаться сам. Он побрел обратно в свой кабинет, бросая сердитые взгляды на всех, кто попадался ему по пути.
Беспокойство не оставляло его ни на минуту с тех пор, как начались первые схватки; но теперь это было уже нечто большее, нежели простое беспокойство. Его охватила настоящая тревога. Что будет, если он потеряет жену? Поразмыслив, он впал в замешательство, поскольку понял, что испытывает к своей жене лишь малую долю тех нежных чувств, которые питал к ней до того, как их с отцом сослали на Калаврию. Впрочем, он был весьма далек от мысли, что чувствовал бы себя более счастливым без Нифоны.
Маниакис выпил больше, чем обычно, и весь остаток дня чувствовал себя нетрезвым, причем раздраженным и отупевшим одновременно. Наконец он снова направился к дверям Красной комнаты, исполненный мрачной, изрядно подогретой вином решимости так или иначе добиться ответов на свои вопросы. Он был уже на полпути к заветным дверям, когда из-за них донесся страшный вопль, от которого его ноги буквально примерзли к полу. То был голос Нифоны, но такой высокий, дрожащий и прерывистый… Маниакис и представить себе не мог, что подобный вой может когда-либо сорваться с уст его жены. В этом крике слышались мука, смертельная усталость, но в нем было и что-то еще, для чего он не мог подобрать названия. Слово “усилие” казалось ему неподобающим для данного случая, но, пожалуй, оно все-таки было самым точным.
Крик постепенно угас. Маниакису потребовалось время, чтобы собраться с духом и двинуться дальше. Но едва он сделал следующий шаг к запертым дверям, как Нифона закричала снова. Этот визг – вой? вопль? стон? – звучал даже дольше, чем предыдущий, и показался ему гораздо более зловещим.
За дверью также слышался голос Зоиль. Маниакис не разобрал слов повитухи, но тон ее показался ему смутно знакомым. Спустя мгновение он вспомнил, что именно таким тоном понуждал вконец измученного, еле живого степного конька пробежать еще хоть чуть-чуть, когда, преследуемый кубратами, приближался к стенам Видесса. Неужели Нифона сейчас тоже еле жива? Он даже не замечал, что ногти одной его руки глубоко впились в ладонь другой.