Выбрать главу

– Кавалеры приглашают дам! – объявил Сир, обводя всех глазами, и подошел к Наталье. Она подняла на него глаза, молча положила руку на твердый эполет, и они вышли на середину залы.

– Веселый бальный танец, мадемуазель! – сказал над моим ухом Луи де Липик. – Вашу руку, мадемуазель!

И был веселый бальный танец!

– Главное, мадемуазель, – сохранять дыхание! – кричал Липик, и мы неслись по зале, выделывая немыслимые па.

Когда мы с Натали, разгоряченные и опьяненные музыкой и танцами, вышли в снег, за маленькую дверь, была уже ночь, и светились веселые желтые окна. На тропинке нас ждал Франсуа. Он ходил взад и вперед, напевая в нос французский марш про Домбровского. Увидев нас, он остановился.

– Я провожу вас, – сказал он. – А то здесь небезопасно.

И указал на следы босых ног на снегу.

* * *

Нам было по пятнадцать лет, и мы только что перешли в девятый класс. На уроках я скучала или писала стихи о готических соборах и разрушенном Карфагене. Иногда меня просили прочесть их, и я читала. В нашей школе они звучали странно и были похожи на пришельцев из другого мира. Я писала их ради чудесных слов, которых никогда не слышала от окружающих.

Однажды Наталья Кожина сказала мне:

– Между прочим, Мадлен, ты все пишешь, пишешь… Неплохо было бы написать что-нибудь пр окорсаров.

– Про кого?

– Про корсаров.

Она стала рассказывать мне о клубе – официально он именовался «Военно-историческим подростковым клубом» – где мы с ней потом так весело провели новогодний бал. Я часами слушала ее рассказы о том, какие замечательные люди Франсуа, Липик, Сир, Серж, какие они ненормальные бонапартисты… Я слушала и безумно завидовала ее дружбе с ними. И тогда же я решилась приехать к ним на новогодний бал.

– Понимаешь, – говорила Наталья, и глаза ее блестели, – сочинить невероятные приключения про них – и в стихах…

Почему мы с ней решили, что бонапартистов следует воспевать как корсаров, осталось загадкой для нас обеих. Мы ходили по коридорам нашей чистенькой скучной школы, не замечая ни унылых зеленых стен, ни наших погруженных в зубрение, списывание или драки (в зависимости от темперамента) камерадов, и в наших ушах грохотали, разбиваясь о скалы, волны Антильского моря.

По ночам я излагала сочиненные утром сюжеты преувеличенно-красивыми стихами, подозрительно напоминавшими стихи Гумилева, любимые нами за чудные слова, от которых голова идет кругом, потому что этими словами полна жизнь смелых и отчаянных людей, к которым мы рвались всю жизнь и которых никогда не было рядом с нами.

Звезда морей горит над головамиТех, кто тревожит вечный Океан.Кто, зубы сжав, под всеми парусами
Несется сквозь свирепый ураган.Прославлены их доблестные шпаги,Плащи их рваные струятся по плечам,
В глазах отчаянных горит огонь отваги,И кроме моря нет судьбы у них.не раз в бою встречали смерть бродяги,
И смерть всегда, всегда страшилась их.И Вельзевул им уступал дорогу,Боясь их глаз, бесстрашных и прямых.
И моряки не поклонялись богу,Доверив парусам свою судьбу,И славу звонкую – серебряному рогу, –

писала я в те часы, когда предполагалось, что я давно сплю, и карандашный огрызок предательски скрипел.

Наутро я перебеляла сочиненное и отдавала Наталье. Она брала листок и молча начинала читать. Я заглядывала за листок, пытаясь догадаться по ее лицу, понравилось ли ей мое сочинение, но она неизменно оставалась невозмутимой и, дочитав, аккуратно складывала листок и все так же молча клала его в карман.

– Ну? – говорила я.

– Идем, Мадленушка, – говорила она со всей ласковостью, на какую была способна. – Надо воспеть Франсуа. Предлагаю отдать его в руки злодеев. «Скрестив на груди руки, он гордо смотрел на своих мучителей».

– «Скрестив на груди СВЯЗАННЫЕ ЗА СПИНОЙ руки…»

Наталья хохотала на всю школу.

* * *

Франсуа Себастиани был нам ближе всех. Черноволосый и черноглазый, в неизменном мундире, с неизменной шпагой в руке и с неизменным желанием проткнуть последней кого-либо. Он играл на гитаре и распевал французские марши. На новогоднем балу он вынужден был сражаться левой рукой, потому что на правой у него был сломан палец. Историю этого ранения нам излагал Лоран, невысокий, очень спокойный человек. Он флегматически уверял, что сам Франсуа рассказывает это так: «Сначала мы пили. Потом я помню, что у меня сломан палец. Потом мы опять пили». Наконец палец заболел, и Франсуа поволокли в больницу, находившуюся по соседству с клубом. Все были в мундирах, киверах и при шпагах. «Я только понял, – сказал Лоран, – что Франсуа где-то валяется раненый и ему не хотят помочь». Ругаясь по-французски, он со шпагой в руке накинулся на дежурную сестру, которая впустила Франсуа, обещав забинтовать его по всем правилам. «Мы стояли под окном. Вдруг врывается Себастиани, весь забинтованный, почему-то поверх мундира, и кричит, что его хотят положить в больницу и надо бежать. Мы взяли его на руки и удрали».

– А почему на руки?

– Ну как же – он же был ранен!

После этой истории все ходили извиняться, «но нас почему-то выгнали».

Лоран негромко рассказывал, поблескивая глазами, а из соседней комнаты доносились отчаянные вопли. Кричал Митька Теплов, который залез в пустой платяной шкаф и оповещал общество о том, что он удалился в схиму.

Потрескивала печка; синяя краска на ней облупилась. В углу стоял кивер с продавленным дном. Луи де Липик ворчал себе под нос, надраивая какую-то бляху. Было темно и холодно, и когда мы с Натальей наконец подошли к моему дому, я привела ее к себе, и мы долго сидели на кухне и пили чай без сахара.

– Мадлен, – сказала мне Наталья, – что бы мы делали без клуба?

– Не знаю, – ответила я. – Игрушечная жизнь. Но если я лишусь его, я, наверно, сойду с ума.

* * *

Школа надоедала ужасно, и только бесконечные бонапартистские разговоры с Натальей и наши дорогие одноклассники удерживали меня от желания надрывно завыть на лампы дневного света.

Как из тумана доносился голос учителя истории:

– …Мы разобрались об исключительном законе против социалистов, причины издания этого закона и что он из себя представляет…

Митька Теплов и его приятель димулео, объединившись в одну гангстерскую шайку, похитили мой портфель и стали выкладывать на пол его содержимое, приговаривая: «Сейте разумное, доброе, вечное».

Огромные старомодные ключи от нашей квартиры вызвали у них особый восторг, и они начали ими звенеть, делая при этом неописуемые рожи.

– Отдай ключи, – сказала я. – Святая пятница! Митька, отдай ключи!

Димулео толкнул Митьку и начал звенеть с удвоенной энергией. Я разозлилась и стала колоть его значком «Отличник санитарной подготовки». Димулео стал орать. Митька же весьма ловко изобразил из себя калеку, скорчился, затрясся мелкой дрожью и захрипел:

– Пода-ай фартинг! Подай фа-артинг! О манго!

Грязная лапа с черными ногтями и скрюченными пальцами тряслась у меня под носом. Я сказала грозно:

– Убери лапу!

– Подай фартинг!

– О манго! – зарычала я. – Уберешь ты лапу или нет?

Лапа исчезла. Я отвернулась, и тут меня деликатно постучали пальцем по плечу.

– Ну? – сказала я.

Эти два придурка валились друг на друга от смеха.

– Я – Дима, а он – Митя, – сквозь смех проговорил Димулео. Они тыкали друг в друга пальцами, и сквозь стоны доносилось только: «Я – Митя, а он – Дима…» Я не выдержала и расхохоталась.

На перемене Натали подошла ко мне и, глядя на часы, сказала, как всегда очень спокойно:

– Ну, Мадлен, прощай. Мой рабочий день на сегодня окончен.