Выбрать главу

– Как и львы, Антропофаги – ночные охотники и способны видеть в темноте, – сказал Доктор, словно читая мои мысли. – Вот откуда слишком большие глаза и полное отсутствие меланина в верхних кожных покровах. Так же, как пантеры, львы, дикие собаки и волки, эти твари – общинные охотники.

– Общинные, сэр?

– Они охотятся стаями.

Он пощелкал пальцами – этот жест означал, что ему нужен новый скальпель.

Началось настоящее глубокое вскрытие. Пока он кромсал чудище, я был занят тем, что писал под его диктовку или подавал инструменты. Я метался от стола к шкафу и обратно к столу, заполнял пустые банки для образцов формальдегидом, в который Доктор погружал органы. Вот он достал один глаз, за ним потянулась перекрученная веревочка нерва. Затем Уортроп вскрыл грудную клетку, как раз прямо над плотоядно распахнутым ртом, используя распорки для ребер, чтобы влезть руками в образовавшееся отверстие и извлечь печень, селезенку, сердце и легкие – серовато-белые и продолговатые, словно спущенные футбольные мячи. Все это время он не прекращал свою лекцию, прерываясь время от времени, чтобы продиктовать измерения и описать состояние некоторых органов.

– Нехватка фолликул, любопытно. Это еще не описано в научной литературе… размер глаза девять и семь сантиметра на семь и три… возможно, это объясняется их естественной средой обитания… Они не эволюционируют в умеренном климате.

Он сделал надрез, погрузил обе руки в образовавшуюся щель и вытащил наружу мозг. Он был меньше, чем я ожидал, размером с апельсин. Доктор положил его на весы, и я сделал запись в маленьком блокноте.

«Ну, – подумал я, – по крайней мере, хоть это хорошо. С таким маленьким мозгом они, вероятно, не так уж умны».

И снова, словно он был способен читать мои мысли, Доктор сказал:

– Сознание у них развито на уровне двухлетнего ребенка, Уилл Генри. Что-то между приматом и шимпанзе. Хотя у них нет языка, они могут общаться с помощью хрюканья, мычания и жестов, чем очень напоминают своих собратьев – приматов, хотя общаются они с куда менее добрыми намерениями.

Я подавил зевок. Нет, мне не было скучно; я просто валился с ног от усталости. Солнце давно уже встало, но в этой комнате без окон, пропитанной смертью и кислотным зловонием химикатов, все еще стояла бесконечная ночь.

Доктор, однако, не выказывал никаких признаков усталости. Я уже видел его и раньше в таком состоянии, когда его охватывала лихорадка работы. Он очень мало ел, спал еще меньше, вся сила и мощь его способности концентрироваться, вся суть его существа, его интеллект, который превосходил умственные способности и знания всех встреченных мной когда-либо людей, – все было направлено на ту задачу, которую он сейчас решал. Бывало, проходили дни, неделя, две недели – а он не брился, не принимал ванну. Он не мог выкроить даже минуты, чтобы причесаться или сменить рубашку, пока, от нехватки пищи и сна, он не начинал напоминать одного из своих исследуемых чудищ: красные глаза, глубоко запавшие в почерневшие круги глазниц, лицо пепельного цвета, одежда, неровно обвисшая на истощенном каркасе тела. Но неизбежно, как ночь сменяет день, огонь его страсти испепелял его сознание и тело, и он, бывало, падал в кровать замертво, словно сраженный тропической лихорадкой, безразличный, болезненно реагирующий на все, – и тем дольше и мучительнее была его депрессия, чем интенсивнее было вдохновение, предшествовавшее ей. Весь день и глубоко за полночь я то и дело носился вверх-вниз по лестнице, таская ему поесть, попить, еще одно одеяло… Я выставлял за порог посетителей («Доктор болен и пока никого не принимает»). Я часами просиживал у его постели, слушая, как он оплакивает свою судьбу: он работает впустую. Пройдет сто лет, прежде чем хоть кто-то вспомнит его имя, осознает его достижения, восхвалит его труды. Я пытался, как мог, утешить его, уверяя, что придет день, когда его имя будут произносить наравне с именем Дарвина. Но эти детские попытки поддержать его часто презрительно прерывались словами: «Да ты же еще мальчишка. Что ты вообще понимаешь?» – отвечал он, отворачивая от меня голову на подушке. В другое время он, бывало, брал меня за руку, притягивал к себе, заглядывал глубоко в глаза и напряженно шептал, пугая меня: «Ты! Ты, Уилл Генри – вот кто обязан продолжить мое дело. У меня нет семьи и никогда не будет. Ты должен стать памятью обо мне, моей памятью! Ты должен взять на себя груз моего наследия! Обещай, что все это не напрасно?! Ну?!»