Старший лейтенант Сергей Николаевич Артеньев отворил бесшумную дверь, и сразу — еще от порога — повеяло ароматом цукатных булочек. В прихожей он оставил пакет с книгами, повесил на раскрылку шинель. Потирая с холода ладони, Артеньев огляделся в гостиной. Сегодня здесь что-то безлюдно. Он присел за крайний столик. Лезвием десертного ножа выразительно постучал в нежно поющую грань хрустального бокала.
— Кельнер! — позвал резко, обратись к дверям кухни…
В зеркале напротив офицер уловил свое отображение. Виски уже тронула седина, а идеальная белизна воротничка еще больше выделяла серость усталого лица. Глаза были съедены солью — красные, словно у алкоголика с похмелья. Да-а… Последний переход от маяка Риксгефта, что возле Данцига мигал по расписанию только кораблям германским, — этот переход дался команде нелегко. Всяко было в прошедшую ночь, и роковой след пузырей от вражеской торпеды, — этот след лишь случайно прочертил за кормою эсминца. Артеньев почти любовно коснулся очаровательной белизны кувшина для сливок. Ведь не успей они вчера отработать левой машиной, и эта белизна фаянса уже никогда не приласкала бы его взора…
— Что угодно господину лейтенанту? — раздался голос.
Артеньев обернулся и невольно привстал. Перед ним стояла кельнерша, незнакомая ему по прежним посещениям кондитерской. Это была обворожительная, цветущая здоровьем женщина, вся в хрустящем ворохе кружев. Губы ее трепетно улыбались, а глаза (ах, какие это были глаза!) оставались слегка печальны.
— Кофе, — сказал ей Артеньев.
— Коньяк? — тихонько предложила она.
— Нет. Меренги. Если свежие.
— Странно.
— Что вас удивило?
— Моряк и… без вина?
Артеньев мельком глянул на плакат военного времени, висевший над ним: паровоз Германии улетал во вьюжную ночь России, машинист-кайзер вел его прямо в пропасть, а лопоухий кочегар, принц Генрих, лопатою швырял в ненасытную топку батальоны, дредноуты, пушки…
— Видите ли, — отвечал Артеньев, откровенно любуясь красотой кельнерши, — флот России достаточно велик, и каждый корабль этого флота имеет свои собственные традиции. На нашем корабле нерушима заповедь: пить поменьше и… лучше пить на корабле!
— Entschuldigen Sie, bitte,[1] — засмеялась женщина, — в таком случае есть корабли, на которых пьют как можно больше?
— Есть и такие, майн херц, — согласился Артеньев… На искристой от крахмала скатерти, как отличный натюрморт, была вписана желтизна лимона и розовая мякоть воздушных меренг.
— Простите, фрейлейн, — спросил Артеньев, коснувшись платком коротких усов, — отчего я вас никогда здесь не видел? Наверное, вы нанялись в услужение сюда недавно?
— Совсем недавно.
В разговоре выяснилось, что кельнершу зовут Кларой Изельгоф. Артеньев осторожно осведомился — кто она: латышка или… немка?
— Я не способна точно ответить на ваш вопрос, — отвечала женщина, — ибо у меня в роду были даже таборные цыгане.
По-русски она говорила чисто — безо всякого акцента.
— Пожалуй, я принесу для вас коробочку марципан. По нашим временам это такая редкость. А мы используем для них еще добротные довоенные запасы…
— Не стоит беспокойства, фрейлейн. Они у меня быстро засохнут, а в каюте и без того полно тараканов.
За стеклом витрины быстро завечерело. Мимо цукерни, держа путь в синагогу, гуртом прошли старые иссохшие евреи, и, глядя на них, Артеньев вспомнил, что сегодня суббота, а значит, на корабле проверка боезапаса. К театру проносились коляски, в отдалении безнадежно свистел городовой да тошно выла от гавани подлодка («Макрель», если верить фрау Мильх)… Артеньев потянулся к фуражке. Кельнерша подала ему пакет с книгами.
— Не забудьте, — сказала с заботливостью.
— Благодарю вас, фрейлейн. Благодарю за все…
Дать ей «на чай» он как-то постеснялся. Если бы Клара Изельгоф была не так красива, он бы дал. Но стыдно совать лишний полтинник в эту прекрасную руку, на которой драгоценный браслет свидетельствует о вкусе женщины и ее состоятельности.
— Мы иногда заходим в Либаву, — сказал он. — Но у меня здесь никого нет: я — петербуржец… Может, вы доставите мне удовольствие еще раз встретиться с вами?