Выбрать главу

На первых порах апелляции к геополитике, как и к национальному интересу, выражали претензию политиков, экспертов и журналистов на деидеологизированность и реализм, якобы в противовес эмоционально-идеологическим установкам реальных или воображаемых оппонентов. При этом прокламируемые «реализм» и «геополитика» обретали самые разные прагматические аранжировки в зависимости от того, какой именно идеологии они противопоставлялись. Политологи демократического лагеря, атакуя мессианский глобализм СССР, звали к «разработке критериев своего рода геополитической разумной достаточности для России», приравнивая эту достаточность к «обеспечению как минимум экономических интересов России в мире» [Кобринская 1992, 28]. Неслучайно в первый же месяц послесоюзного существования Российской Федерации ее министр иностранных дел A.B. Козырев объявил: «Отойдя от мессианства, мы взяли курс на прагматизм… на место идеологии приходит геополитика, т. е. нормальное видение естественных интересов» («Российская жизнь», 21.01.1992). Со своей стороны публицисты патриотической оппозиции еще до конца Союза, нападая на «идеализм» горбачевского «нового мышления», твердили: «От того, что СССР станет называть себя демократией, отношение к нам соседей не изменится, ибо оно диктуется геополитикой, а не эмоциями» [Лимонов 1991]. В ту пору «антиидеологичность» геополитики казалась самоочевидной [Разуваев 1993, 5]. Даже КВ. Плешаков, введший в 1994 г. ценное, на мой взгляд, понятие «геоидеологической парадигмы», видел за ним способ взаимодействия геополитики с идеологией как существенно различных духовных комплексов, – и не более того [Плешаков 1994].

За считанные годы такое восприятие «геополитического» ушло в прошлое. К концу 1990-х можно было уверенно утверждать, что человек, который в то время продолжал отождествлять геополитику с прагматизмом и «разумной достаточностью», духовно оставался в начале завершавшегося десятилетия. Сперва политологи заговорили о готовности российских националистов «именно в качестве идеологии… воспользоваться геополитикой» [Сорокин 1995, 7]. Чуть позже, примерно с 1995 г., по наблюдению H.A. Косолапова, «в официальных документах высших эшелонов российской власти приживается формулировка "национальные и геополитические интересы России"». В те дни, сравнивая фразеологию разных политических сил, этот автор констатировал: «На авансцену политического сознания вышла и уверенно заняла на ней доминирующее место не концепция и не теория, а именно идея геополитики… Более того, идея начинает постепенно трансформироваться в идеологию». Косолапов предупреждал об опасности для наших политиков, увлекшись «идеологией геополитизма», «опять схватиться за лысенковщину вместо науки» [Косолапов 1995, 57, 61]. В том же духе другой политолог, М.В. Ильин писал о возможности зарождения в ельцинской России из «геополитических мечтаний» и «геополитической мистики» нового «единственно верного учения» [Ильин 1998, 82], а еще один автор назвал геополитику «идеологией восстановления великодержавного статуса страны» [Михайлов 1999, 6]. Ученым вторил геополитик-публицист А.Г. Дугин, который в своих «Основах геополитики» поставил ее в один ряд с либерализмом и марксизмом, т. е. отнес именно к идеологиям [Дугин 1997, 12].

Сегодня можно оспаривать эти оценки и предупреждения, но надо признать, что они были прочно вписаны в российский духовный контекст второй половины 1990-х, где роль «геополитического» оказалась несоизмерима с исполнявшейся им еще несколько лет назад функцией индикатора – чаще мнимой – идеологической нейтральности.

Как же состоялась эта перемена в прагматике «геополитического»? Сразу вспоминается выдержанная в «реалистическом» стиле формулировка из беловежского соглашения 1991 г. об образовании СНГ: «…констатируем, что Союз ССР как субъект международного права и геополитическая реальность прекращает свое существование» («Известия», 9.12.1991). Таким образом, с самого начала новой России первый же ее документ обозначил перед экспертами и публицистами возможность сравнения двух реальностей – переставшего существовать Союза и того порядка, который сменил его, – в качестве реальностей геополитических.

Эта возможность была использована россиянами двояко. Одни аналитики делали упор на геополитической преемственности РФ относительно прежней сверхдержавы. Идейное размежевание новой власти с большевизмом, грозящее порвать связь времен, отчасти нейтрализовалось заявлениями в том духе, что «вненациональная коммунистическая доктрина внешней политики СССР долгие годы маскировала геополитические факторы, никогда не перестававшие определять мировую роль России» [Богатуров, Кожокин, Плешаков 1992, 12]. Эти факторы как бы возводились в общий знаменатель прошлого и настоящего страны. Другие авторы, наоборот, указывали на глубину разлома между этими двумя геополитическими реальностями, подчеркивая опасность превращения послесоюзной России из «ядра Евразии» в «евразийский тупик» [Поздняков 1995. Туровский 1995]. Спрос на эту тематику породил волну работ, либо несших в заглавии слова «геополитика», «геостратегия» и образованные от них эпитеты, либо текстуально перенасыщенных этими понятиями. В ход пошли такие словосочетания, как «геополитическая идентичность» и «геополитическое Я России» [Этап за глобальным 1993, 36 и сл.]. Немалый вклад в этот бум внесла группа идеологов-радикалов во главе с Дугиным, издающих с 1992 г. журнал «Элементы»: своей переводческой и популяризаторской активностью они весьма содействовали распространению в новой России идей и схем классической западной геополитики.