Смех да грех: им и шума-то нельзя поднять опосля того, как француз своим визгом весь лагерь переворошил, и искать надо дружка непутёвого, расспрашивать, разнюхивать.
В общем, башмаки они зря топтали и справки — так и эдак хитро — тоже зря наводили. И запытали походя пару людишек, которые, как им показалось, что-то, да обязательно должны были знать, — тоже зря. В итоге плюнули, растёрли да забыли. И тоже, как оказалось, зря: потому как рановато. Ибо нарисовалась головушка повинная и в усмерть пьяная — как потом выяснилось, на последние гроши, — где-то месячишка через полтора с гаком.
Интересна всё ж таки натура людская — потому как непредсказуема! Ведь за время отсутствия, поминая Косача так и эдак словами «ласковыми», они все казни, и не только египетские, вспомнили, перебрали со смаком, так и этак муки на тщедушное Косачево тело прилаживая, да придумали ещё добрый десяток — хоть сейчас иди палаческую должность занимай. А явился субчик — ручонки и опустили. Нет, они, конечно, когда опомнились, взяли голубка залётного под белы руки да в развалины на отшибе стащили. Но вернулись-то тоже с ним. Живым! Здоровенный синячина под глазом не в счёт. И ведь не запили же они после — то есть не откупился он от смерти неминучей, потому как верные люди сообщили: нечем. Прожил-промотал, собака, прорву деньжищ и в ус не дует. Правда, по лагерю слух пошёл, что осталась-таки у жадюги ухоронка. Потому, мол, и пожалели — ждут, что рано или поздно он за ней отправится, тут-то они его, голубчика, и накроют. Только ерунда всё это. Ведь в тех же развалинах: сунь ему, к примеру, палец в курок, либо фитили любовно вокруг тех же пальцев обмотай — побежал бы показывать утаённое так, что еле догнали бы. Только такие глупцы, как Ганс, и могли в подобную чушь поверить.
Бог, однако, — а судя по всему, за ландскнехтами приглядывает какой-то особый, свой Бог, — наказал обманщика. После такого фарта Косач не то перенервничал шибко, не то напился так, что стали трястись руки, но не смог более выполнять тонкую работу и теперь за стакан работал на подхвате у Пшеничного. С Пшеничным-то и подзалетел. Того in flagranto delicti[144] с чужим кошельком, намертво в руке зажатом как доказательство, и до профоса не довели. Так эта сука предательская и сдохнуть как следует не могла! До самого мига последнего, уже ни на что не надеясь, орал воришка, что не согласен подыхать в одиночку, что с ним, мол, и Косач был, и ещё люди. В общем, заложил дружка по полной программе. Косача, конечно, сразу за фалды — цап. Но порешили: сколь можно оружие честное кровью поганой недостойных марать? И довели-таки подельщика до профоса. А там уже решили с ним честь по чести разобраться, чтобы, значится, не только порок покарать, но и всех, кого Пшеничный сдать не успел, приструнить-устрашить.
Так вот Ганс тогда из строя звонко, на весь лагерь, очередному висельнику, то есть Косачу, и посоветовал:
— Не тужи, сердяга! Тут ведь или шея напрочь, или петля пополам.
Хоть и зыркнул профос грозно, но ведь для всего лагеря, окромя друзей, Ганс — дурачок безобидный, гауклер местный, для веселения солдатского назначенный и лелеянный. Своим криком он эту свою славу только подтверждает. В этом весь он, Ганс-то. Как никто достоин казни быстрой, лютой, кровавой. А не таится, как мышь в нору. Тут ведь пока барашком не прикинешься — волчка не одолеешь. Ещё и советы подаёт. Верно, знает, что когда вора казнить примутся, все лишь на него, вора, глазеть будут, а в Гансовы очи никто и не взглянет. Вот бедняге последние мгновения на этом свете и скрасил. Тот ведь до самого хруста позвонков всё ждал, что вот оно — петля пополам, как обещано.