Косач и смертушку свою обратил в ёрничество. Сначала вроде всё как у людей — задрыгал ручками-ножками, а потом вдруг с шумом и треском хряснулся вместе с веткой, на кою его усердно приладили, оземь.
Зрители дружно грохнули: всем ведь весело, когда профос-прохвост оконфузится со всей своей шайкой. Не хохотал, схватившись за живот, только Ганс, явно чего-то выжидая. Постепенно угомонились и остальные, гадая: а дальше что? По всем правилам, людским и божеским, дважды казнить за одно и то же не полагается. Только плевали с самой развысокой колокольни профосовы законники на все установления, не от них исходящие. Шепоток пошёл по рядам:
— Посмеют... не посмеют.
Не посмели, потому как хрустнули воровские позвонки гораздо быстрее, чем ветка, кою Ганс заранее подпилил: тоже думал, что какая-то ухоронка у Косача замылена. А как-де Косача недодушенного помилуют — ибо кто ж даст но два раза за одно злодейство казнить? — тут Ганс и нарисуется: благодари, мол, пильщика-спасителя. Теперь вот локти кусай, что слабо поработал — поленился.
Что ж теперь-то... В очередной раз, запрятав за улыбкой кинжал, пошёл Ганс своей дорогой, да быстрее всех, про конфузию свою и забыл, потому как не умел долго думать об одном и том же. Ляпнул только напоследок и невпопад вроде:
— С вшивым поведёшься — вшей и наберёшься.
Так что в дни последние к Гансу без шутки-прибаутки зело перчёной и не подходи.
А вот и благодетель наш нынешний. У Михеля аж дух захватило, какой каравай-то добрый — ну ровно холм крутобокий на столе! Явно теперь какую-нибудь vivandiers[145] с распахнутым от уха до уха горлом найдут и опять будут выяснять, кто у неё последним выпивал-закусывал, да не расплатился. А того, кто просто, дуркуя, по своим никчёмным делам бежал да поинтересовался на ходу, как бы между прочим, хлебушек свежеиспечённый имеется ли, — того и не запомнил никто.
Вернее, уже полкаравая, полхолма. А меньше дрыхнуть надо было! Хотя голову Михель даёт: Ганс про него помнит. И про Георга тож. Так что хлеба им по-любому оставил бы. Тем более, когда его такая прорва. Гюнтер здесь же: уже за добавкой, судя по крошкам в бородёнке редкой. Уже и шуткой заплатил, товара дожидается. Увидев Михеля, смутился, словно за чем-то постыдным его застали, проворчав насмешливо-оправдательно под нос:
— Нужда не ведает законов.
Но именно под нос. А то вдруг да оскудеет рука дающая и дрогнет нож отрезающий?
Однако Ганс услышал и явно получил истинное удовольствие, ибо по-отечески, даже пальцем укоризненно покачивая, отчитал Гюнтера:
— Знаешь ли ты, брат мой, что длинный язык есть игрушка в руках дьявола? А слушающее ухо лучше, чем протянутая рука.
Получив искомое, Гюнтер тут же удалился, не желая ни минуты дольше участвовать в игрищах бесовских.
Величественная храмина, в очередной раз тщательно воздвигаемая Гюнтером в душе своей, в очередной же раз разлетелась вдребезги, яко кувшин глиняный либо бутыль стеклянная, в кои потехи ради солдаты картечью в упор стреляют. Гюнтер уж сомневаться начал: сможет ли он закончить свой труд сизифов когда-нибудь? Не мог ведь он уже спокойно реагировать на баловство непотребное, но, щит участия дружеского отбросив, сам ломил в атаку, говорил и делал много лишнего, и не было потому в душе его ни покоя, ни порядка, и плыл фундамент храма его, страстями беспощадно подтапливаемый. А ведь здание сие величайшее, по Гюнтерову разумению, ничего общего не имело с хилыми строениями его друзей и знакомых. Поизмельчала вера людишек, и ведь не скажешь, что Война здесь при чём-то. Скурвились люди скопом до Войны ещё. Гуляют ветра гнилостные, крепчают. А Гюнтер не малец-несмышлёныш, не глухой: слышит поневоле, видит, глаза не отводя, размышляет через силу. И все эти размышления — трещины, трещины, от фундамента змеящиеся, ширящиеся, вверх ползущие. К кувшину или бутыли, допустим, возвращаясь, так это словно солдат-пьянчуга, который прежде чем начать пулять по посуде из мушкета либо пистоля, грохает его об стол — бум, бум, бум, — недовольство или ухарство своё выражая. И кувшинчик-то давно треснул, и развалится скоро сам по себе, без пальбы ненужной.
И когда мысли нехристианские, трещины то есть, соединяются с поступком, далёким от 10 заповедей, а Гюнтер всё ж таки ещё и ландскнехт, — тогда всё! Груда развалин дымится в душе Гюнтера. Верил бы чуть меньше — точно бы в момент подобный сплёл верёвочку, умаслил жиром каким, да головёнкой дурной — как в омут.