— Что касается до меня, — сказал Грин, — я чувствую себя так много обязанным этому храброму молодому англичанину за оказанные мне милости, что навсегда останусь другом его и его отечества, и дал себе клятву никогда не поднимать оружия против Великобритании, пока не потребует того нападение на мое отечество.
По окончании завтрака мы вышли наверх; фрегат и призовое судно лежали тогда в дрейфе, работы кончились, все гребные суда были подняты, пленные и их багаж перевезены, и когда команду приватира поставили на фрегате во фронте, многие из матросов были узнаны, и им доказали, что они англичане. На делаемые упреки в таком предосудительном поступке, они отвечали, что за взятие приватира обязаны были им, потому что они нарочно выпустили за борт унтер-лисель и оставили его буравить в воде, чем весьма много задерживали ход судна.
Капитан Петере, услыша это, удивился, а капитан фрегата заявил ему, что всегда надо ожидать подобного поступка от негодяев, изменивших своему отечеству; потом, обратившись к пленным, сказал:
— Бесчестие первого вашего преступления едва ли может быть чем-нибудь увеличено; но измена ваша новому правительству, добровольно признанному вами, делает вас недостойными названия людей; вам даже не принадлежит та жалкая услуга, которую вы себе приписываете, потому что с той минуты, как мы увидели бриг, мы не теряли его из виду, и когда лег он в бейдевинд, были уверены, что он наш.
Люди повесили головы; им было приказано разойтись. Ни один человек из фрегатской команды не принял их к себе в артель; но с настоящими американцами обходились весьма дружески.
Мы направили путь в Симон-Бей, куда пришли через неделю после этого происшествия.
Бывший там на станции адмирал не хотел предавать преступников военному суду. Он говорил, что их поступок подлежал ведению гражданских законов, и потому он намерен отправить их в Англию, где лорды адмиралтейства поступят с ними, как признают за лучшее.
«Чистокровный Янки» был передан вице-адмиральскому правлению в Каптоуне, признан значительным призом, и будучи весьма хорошим судном, поступил в казну. Его начали исправлять, и адмирал был так ко мне милостив, что за претерпенное мною особенное несчастие обещал назначить меня командиром судна и отправить в Англию с депешами, ожидавшими тогда случая к отправлению.
Это распоряжение превышало все мои ожидания и сделалось еще более мне приятным, когда друг мой Тальбот, первый, пожавший мне руку на приватире, просил дозволения идти со мной, получивши с последней почтой производство в капитан-лейтенанты. По моей просьбе, адмирал согласился отпустить со мной капитана Петерса и Грина, и при первой возможности отправить их домой. Мне дали также негра Мунго, Томпсона, квартирмейстера и мичмана, бывших со мной на шлюпке. Экипаж мой был не из числа самых лучших, но я мог однако ж управляться с ним без затруднения; а по присоединении к нему полдюжины негров, взятых с купеческого судна, составил такую команду, что надеялся благополучно дойти до Спитгеда.
На мысе Доброй Надежды мы обильно запаслись провизией. Американцы просили дозволения платить за себя; но в этом я решительно отказал им, говоря, что считаю себя слишком счастливым иметь их своими гостями. Я взял все вино и запас провизии капитана Петерса, заплативши за них по самой щедрой оценке. Мунго был определен буфетчиком, потому что он внушил мне полную к себе доверенность. Наконец, когда Тальбот перевез все свои вещи на бриге, я, получив от адмирала последние приказания, отправился из Симон-Бея в Англию.
Редко кому придется возвращаться домой таким образом. Мне не было приказано остановиться у острова Св. Елены, и я не имел намерения заходить куда-либо. День и ночь несли мы всевозможные паруса.
Дружба моя с Тальботом в продолжение этого перехода совершенно укрепилась, и вообще в компании нашей царствовало величайшее согласие.
Мы избегали всех рассуждений, относящихся до наций, и как можно более удалялись политических разговоров. Я сделал Тальбота поверенным в любовных делах моих с Эмилией; а о бедной Евгении рассказывал ему очень много прежде.
Однажды, за обедом мы начали говорить о плавании.
— Я думаю, — сказал Тальбот, — что друг мой Франк искуснее всех нас в этом. Помнишь ли, как ты отправился вплавь с фрегата в Спитгеде, чтобы сделать визит твоему другу Мельпомене, на Пойнте?
— Да, и припоминаю себе также и то, — отвечал я, — как великодушно ты послал за мной пулю, которая просвистела над моими ушами.
— В числе множества других твоих деяний твое избавление в тот раз от пули или утопления заставляет меня ожидать чего-нибудь особенного в будущей твоей участи, — сказал он.
— Может быть, — отвечал я, — но я нахожу твой поступок противозаконным в том, что ты решился убить меня, не узнавши наперед, кто я такой, и что со мной случилось. Я мог быть безумным, или принадлежать другому судну, и во всяком случае, если бы ты убил меня, и тело мое было найдено, полицейские досмотрщики начали бы весьма строго допрашивать тебя, а судья поступил бы с тобой еще строже.
— Я посмеялся бы над ними, — сказал Тальбот.
— Может быть, ты нашел бы это дело не так для себя смешным, — отвечал я.
— Как! — возразил Тальбот. — После этого зачем же ставить часовых с заряженными ружьями?
— Чтобы защищать корабль, — отвечал я, — извещать о приближающейся опасности; не давать людям уходить с судна без позволения; но никогда не для того, чтоб отнимать жизнь у человека, разве для защиты их собственной, или ежели безопасность королевского судна того требует.