Ребенок повисел неподвижно, потом повертел головой и направился к середине комнаты, хватая и пытаясь засунуть в рот все сразу висящие на потолке игрушки. Особенно ему нравился большой резиновый слон — с хоботом как носик у чайника.
— А слоника вот не надо, не надо. Вчера ты, проказник, его уже оборвал, — говорила сестра, подтягивая к себе поводок. — Мы лучше посмотрим, какие здесь дяди, какие же это дяди к нам сегодня пришли?..
Ребенок поплыл на Клавдия, повисел перед ним изучающе и вдруг быстро вытянул руку, желая сорвать очки, но Клавдий был начеку и вовремя отступил.
Потом малыш поплыл на меня. Глаза, губы, подбородок… Глаза, губы, подбородок… Глаза, губы… Но губы внезапно скривились, нос сморщился… Пчхи!
«Будь здоров!» и «Не надо хватать дядю за нос!» — это было последнее, что я услышал.
Сознание вернулось ко мне уже в зимнем саду, в утробе мягкого кресла. Таня помогала мне справиться со стаканом, наполненным чем-то сладким и горьким одновременно. Зубы мелко стучали о край стекла.
Между пальмами висел дым, Клавдий выкурил уже не одну сигарету. Он предложил и мне. Сигарета не держалась в губах, и белым оковалком руки я толкнул ее глубже в рот. Сигарета потухла, но запах паленого хлопка привел меня в чувство.
Клавдий свое слово сдержал. «Думаешь, я скажу „дурак“ и все так оставлю? До конца! До конца!..»
Рассказывал он сухо и скупо.
Новорожденный вылетел из рук акушерки, когда она, как положено, хотела его встряхнуть, чтобы он закричал и расправил легкие. Ребенок прилип спиной к потолку, орал благим матом и болтал пуповиной. Пока бегали за стремянкой, ребенок внезапно сорвался вниз. Настя, ударив крыльями, успела его поймать. Но это было последним ее движением.
Клавдий продолжал рассказывать о ребенке, но я уже ничего не слышал.
Тогда он повел меня к ней. Другим коридором, через другую дверь, но в комнату с тем же, во всю стену, окном.
Я готов был увидеть все, что угодно, — контейнер, стальную капсулу с жидким азотом, стеклянный гроб, наконец, но не простую кровать. Пусть и больничную, сложной конструкции, с противопролежневым матрацем, но все же кровать.
За ширмой что-то гудело, вздыхало, пощелкивало.
Она лежала на спине. Лежала вытянувшись во всю длину, подушка под головой, простыня по самую шею. Это была она. Лишь волосы пострижены коротко. Да глубже стали орбиты глаз. Суше рот. Заметнее на носу горбинка… Две желтые трубочки у ноздрей. В ключицу воткнут катетер. К вискам, под повязку, шло несколько проводков, другие жгутами ныряли под простыню.
Клавдий поставил для меня стул, а сам отошел к дверям.
— Она жива? — шепотом спросил я.
— Ну… — негромко отозвался он.
«Привет».
— Спит?
«Привет».
— И не спит. Что тут можно сказать? Ей сделали семь операций. Две еще до родов…
«Ну, как ты?»
— … Сама она тоже боролась изо всех сил.
«А ты?»
— …Читала. Вносила записи в свой дневник. Она вела здесь дневник.
«Как и ты».
«Смеешься?»
— Дневник? — переспросил я.
«Смеюсь».
— Дневник, — продолжал Клавдий, — но странный. Она ставила дату, а после только три слова: «Как говорит Большеум». Первое время она много разговаривала. Хотя разговаривать с ней еще труднее, чем с вами. А потом эти роды…
«Нет, ты и вправду видишь, как я смеюсь?»
«Вправду».
— …А теперь уже все. Не видит, не слышит, не говорит.
«А его тебе уже показали?»
— …Врачи умывают руки.
«Показали».
— …Так что вам еще повезло, что вас быстро нашли.
— А крылья? У нее были крылья! Почему она лежит на спине?
— Их пришлось ампутировать. Иначе было нельзя.
«Он вылитый ты».
— А можно мне еще посидеть?
«Ну, ты скажешь! Он вылитая ты».
— Отчего ж…
«Тебе его приносили?»
— Я пойду покурю.
«Нет, но я его видела».
«На потолке?»
«Ага. Он висел, болтал пуповиной и так орал — я думала, умру. Там до сих пор, наверно, пятно. Умора, да? Ты видишь, как я смеюсь?»
«Вижу».
«Но, если честно, я испугалась. А помнишь, ты говорил, что тебе все равно, кто родится? Помнишь?»
«Конечно. Да. Все равно».
«Нет-нет, ты говорил, все равно, но лишь бы писка была снаружи! Хитрый! Какой ты хитрый! Я улыбаюсь. А что у тебя с руками?»
«Да так. Можно, я совру?»
«Соври».
«Я соврал».
«Смешно. Я поверила. А как Санька?»
«Ничего. Он тут попал в историю, но его амнистировали. Сидит в деревне, рисует. И знаешь кого?»
«Меня? Он милый! Нет, правда, меня? Ты видишь, как я смеюсь?»
«Вижу».
«А Граф?»
«Ничего. А как твоя Бетельгейзе?»
«Жалко. Ты слышишь, как я вздыхаю?