Выбрать главу

У Ленгор есть, разумеется, свой культурный миф, но я тут говорю преимущественно о личном отношении, на которое этот миф влиял минимально. Скажем, Герцен: они тут с Огаревым дали свою знаменитую клятву, и смотрите, какой узор судьбы! Первые воспоминания Герцена связаны именно с семейными легендами о нянюшке и Grand Armée, с домашними воспоминаниями о войне 1812 года, с московским пожаром, за полгода перед которым он родился. В честь победы над Бонапартом на Воробьевых горах задумали построить храм Христа Спасителя, проект его начертил Витберг, и именно этот проект в главных чертах пригодился Рудневу, когда он моделировал сто сорок лет спустя московские высотки (Ленгоры, кажется, единственная точка в Москве, откуда видно все семь). Проект Витберга не состоялся, доказав тем самым, что лучше на горах ничего не строить; начались пресловутые оползни, вдобавок Витберга обвинили в растрате, и он поехал в вятскую ссылку (ужасна вообще была его судьба, лучше б ему и не проектировать этого храма – пока судили, от стыда умерли его отец и первая жена, а он ведь действительно честный швед, не брал ни копейки; разворовали другие, да и само это строительство было обречено. Нельзя трогать «корону Москвы», как называл Александр Первый Воробьевы горы!). А в Вятке, тоже в ссылке, уже был в это время Герцен, тот самый, который поклялся на Воробьевых горах в 1827 году, пятнадцати лет от роду, вместе с другом своим Огаревым отдать жизнь за народное благо, как декабристы. Декабристы разбудили Герцена, Герцен дал клятву. И в Вятке они увиделись с Витбергом, который тоже желал служить Отечеству, но вот как получилось. Всё великое начинается на Воробьевых горах и имеет высокие шансы закончиться в Вятке. Страшно сказать, но монумент Герцену и Огареву в одном из глухих и тихих мест поставили уже при мне, и нашел я его с трудом. Это такая стела в виду двух сросшихся языков пламени и с небольшим барельефом. Там ли точно они давали клятву или чуть правей и выше – науке неизвестно. Правду сказать, я не очень люблю Герцена, великого все-таки публициста (а Огарева, посредственного поэта, и подавно не люблю); и давать клятвы, по-моему, даже для 1827 года невыносимо дурной тон, но эта местность располагает к патетическим жестам и с этого внезапного порыва двух экспансивных юношей началась воробьевская мифология. Нет, вру! Где-то в этих же местах бедная Лиза рвала цветы и, как мы помним, кормила ими свою мать. Но насчет Лизы еще неизвестно – она бросилась в пруд под Симоновым монастырем, а это гораздо ниже по течению Москва-реки. Зато Воланд улетал как раз близ пристани, к которой швартовался речной трамвайчик (вынесенный на берег, как мы помним, после свистка Азазелло). На месте их отлета теперь верхняя станция канатной дороги, на которой я множество раз катался и фотографировался: она мне отчасти заменила ялтинскую, на которую я теперь по разным причинам поехать не могу и не смогу, наверное, еще долго.

Да, речные трамвайчики! Это совершенно особая радость: Москва-река, в отличие от державной Невы, мелка, тепла, грязна и ничуть не державна. Я думаю, Питер вообще больше похож на столицу – даже в своем нынешнем, потерто-провинциальном виде: вид с Дворцового моста на Неву, сама невская перспектива, да хоть бы и любой местный парк, пусть не Летний сад, пусть Елагин, – гораздо более масштабное и торжественное зрелище. Москва – не столица, а обжорный ряд, заповедник для элиты, помесь банка и бутика. И река у нас не торжественная, а теплая, зеленая, прогулочная, и когда по ней проходит первый в году речной трамвай, тоже называющийся «Москва», – значит, всё, весна. Вдоль Москва-реки ездят велосипедисты, катаются на скейтбордах и роликах (а теперь еще и на сегвеях, и на соловилах, мы там ездим с друзьями), выгуливают псов – в общем, это место отдыха и пикников, загорания на покрывалах, поедания фастфуда (купаться запрещено), и ничего столичного здесь нет, кроме разве массивных Лужников на другом берегу. Вот это мне нравится в Москве – что при всех своих понтах она все-таки не имперская. Есть в ней Кремль, довольно чужеродный, – ну и ладно: Москва ютится в переулках, дворах, и река ее течет не прямо, она петляет. А именно от реки и зависит характер города. И теплая, вся в пуху от тополей Москва-река, и белые усы пены, расходящейся за трамвайчиком, и Нескучный сад, тоже таинственный и почти всегда пустынный, – вот лицо Москвы, а не парады и не ГУМ. Время тут стоит, как вода в пруду, и никогда не сдвинется.

И, само собой, эрос. Ленинские горы – не столько корона Москвы, сколько ее – как бы это сказать? – помните, у Аксенова: «бугорок любви»… Это самое эротическое место в Москве вообще, потому что кругом студенты, МГУ, и все, кому негде, ходят летом в эти заросли с целями вполне определенными. Я, во всяком случае, ходил. Там, ровно в том месте, где Москва-река делает петлю, лес начинается почти прямо от берега. Чуть подняться – и несколько прекрасных тенистых полян, практически недоступных для людских глаз. Теплыми летними вечерами лучшего места не найти. Места для чего? Для всего. Сколько раз я там целовался – сосчитать невозможно, а раз десять и не только целовался, и кто бы подумал, что в Москве так легко найти место, где можно всё это проделать на природе? Надо, разумеется, знать места, но я же там вырос, в конце концов. И именно там когда-то я полез целоваться к девушке, которую любил, вероятно, больше всех остальных за всю свою уже долгую жизнь. Никого больше так не любил и никого не ненавидел так. Семнадцать лет всё это продолжалось, и оно того стоило.