Выбрать главу

Прохожу меж шпалер нищенок в церковь. Тут за санитара мороз: он проступил инеем сквозь толстые каменные стены, замедлил гниение и прогнал вонь. Можно ждать. И ждут: по два, три и четыре дня. На безмогильи.

Литию правит стриженый поп с бритым лицом. Синяя камилавка его кажется посиневшей от холода, а ладанный дым над кадилом неотличим от клубов вашего мерзлого дыхания. Слева у стены свалена дюжина стоек, подкатываемых - в меру надобности - под новую и новую ношу.

Когда выходишь из церкви, руки нищенок, как по команде "На руку", перегораживают тебе путь колючими острыми ладонями: "Подайте - покойничку вашему на упокоение, а вам - на доброе здоровьице". Это - формула.

Впереди по межмогильной стежке - череда людей, отбывающих в страну, "где несть печали", и провожающих до отправной станции. Впрочем, лица провожающих отнюдь не печальны - скорее, озабоченны; кой-кто взглядывает на часы.

Иду следом.

Номера участков. Повороты тропы. "Тут вот слева могила Есенина видали?"

Галки, сутулящиеся на почернелых ветках белых берез.

Пришли.

Вот и они. Могильщики. Их двое: шекспировская традиция. Один, постарше, сидит, свесив ноги в яму. Другой, плечистый парень с расстегнутым воротом, очищает лопатой с лопаты землю: помещение готово.

Одеты могильщики в живописные лохмотья. Хоть на сцену. Им не холодно: лопата и водка греют. Кстати, лопата - точнее, ее железная ладонь - служит здесь мерою тех вещей, которые подлежат погребению. Лишь только гроб стал куцыми ножками на землю, молодой могильщик прикладывает плашмя лопату к его краю и считает, сколько раз она уложится в длину.

У могилы сейчас речей не говорят: время дорого и, главное, дороги могильщики - меньше чем за два кило черного хлеба, пятьсот граммов колбасы и полулитра или, взамен ему, пачки махорки земля не раскроет своей вертикальной двери новому постояльцу. Все-таки на всю вечность.

Советские гробокопатели вежливее шекспировских: подравнивая звонкими лопатами края последнего обиталища, они не поют веселых песен, не говорят вам, что ваша новопреставленная, может, и была еще недавно женщиной, а сейчас, мол, не женщина и не мужчина, а так, труха. Но равнодушия у них за эти три столетия, пожалуй, прибавилось. Для них - для этого вот матерого закапывателя, да и для его широкоплечего и длиннорукого помощника - все сведено к промеру глубины и емкости могилы и длительностей ее рытья: они живут в мирке чистого количества. Качеству нет сюда допуска.

Вот и сейчас. Отждав краткое время, пока родственники и знакомые обнажением голов и молчаливым стоянием выразят свое почтение праху, могильщики, тоже молча, забрасывают на гроб веревочную петлю, а под узкий его конец подводят другую, вольно скользящую веревку. Затем старший просит о гвоздочках: хорошо бы четверку, можно и три, ну, ничего, обойдется и двумя, лишь бы до дна не соскочить крышке, а там земля удержит.

Гроб - по веревкам вниз, и тяжи возвращаются назад - на новую работу. Заступы в руках могильщиков на несколько секунд задержались в воздухе. И здесь еще жив старый обычай, перед ним, древним стариком, нехотя, но смиряются: провожаешь живого - перед дорогой надо присесть, мертвого минуту постоять. Так и теперь - очередь за последней горстью земли.

И лопаты приходят в мертвое движение. Теперь часть официальная окончена, и профессионалы могильного заступа перебрасываются короткими, как удары земли о землю, словами:

- До часу еще двоих закидать. Гляди, не поспеешь.

- Чего там. Маломерки. Управимся.

- А земля? Вынешь сысподу мягкость, а через час кора корой...

- Ничего, размочим...

- Землю-то?

- Не.

И, разменявшись улыбками, могильщики скоро и споро заравнивают яму, а там приделывают к заплечью могилы и традиционный земляной горб.

Венку из металлических незабудок, свитых лентами из черного суррогатного шелка, младший могильщик оказывает некоторое внимание:

- Ну, этот дорожку назад в магазин знает. А ленты, хоть и с именем-фамильем,- им тут долго не лежать.

Вношу мысленно некоторую поправку в характереологию московского могильщика наших дней.

Припоминается мне и старое, еще нэповских времен, кладбище. Тогда здесь же, на Ваганьковом, можно было пригласить на могилу к своему покойнику так называемый "прокатный венок". Это обычно был весь в дорогих, хотя и потертых, лентах, черных и красных, из матерчатых прокрахмаленных роз с высеребренными лепестками добротный, солидный венок-гастролер. За умеренную плату он совершал небольшое турне от конторы до очередной эстрады, наспех сработанной двумя лопатами. Он чинно плыл вслед за траурным шествием, мягко ложился на глину могильного взгорбия и лежал достойно, с выражением неутешной печали, качая чашечками своих цветов на проволочных стеблях, шевелимых ветром,- пока не истекал оплаченный срок. Тогда он продолжал свое странствие, этот скромный труженик кладбищ, столь пышный и в то же время недорогой...

Теперь венки стали юрче и податливее. Не проплывают, а ускользают, пользуясь темнотой и безлюдьем.

Провожающие, отпровожав, нахлобучили шапки и ушли. Пора и мне.

Но наша литературная братия повсюду таскает за собой, как шарманщик шарманку, свою литературу.

Мне бы уйти, но мысль не уходит от еще мягкого, постепенно затвердевающего нового могильного холмика. Сперва вспоминаю флоберовского кладбищенского сторожа - огородника Лескободуа, который рядом с "нивой мертвых" развел и свой огород: по мере того как население кладбища увеличивается, капустным головам и картофельным султанам приходится потесниться - и мосье Лескободуа, получающий доходы и на рынке смерти, и на обыкновенном овощном рынке, мучительно размышляет, выгодна ли для него конкуренция двух товаров или наносит ущерб.

Черные ветки на белой березе чуть вздрагивают. Безветрие: отчего бы это? Ну да, конечно, это там, шагах в двухстах правее, застучали кирка, подготовляя лопатам грунт помягче, для новенького. Еще раз вспоминаю могильщиков: да эти, попадись им череп, скажем, шута Балакирева, отнеслись бы к нему иначе, чем те двое шекспировских к королевскому шуту Йорику.

Филозоф

Солнце - после долгой отлучки - стало хоть изредка заглядывать в Москву. На заснеженных окнах трамвая нет-нет появляется сквозящая светом надпись: "Меняю зиму на весну". И даже на плечах и воротниках этих вот людей, ставших вдоль стены в очереди, снежинки, подумав минуту-другую, превращаются в капли: довольно снега - мы за дождь.

Очередь эта запрятана во внутренний двор, тянется сперва вдоль грязного брандмауэра, потом огибает сарай и ныряет по склизким ступенькам в подвал. Оттуда изредка появляются люди, бережно несущие бутылки, бутылки, банки, бидоны. Кто закутал жидкую ношу в платок, кто в газетный лист, а кто просто так - меж зажатых ладоней. Ступают "получившие" осторожно, глаза их почти не разлучаются с горлышком бутылок, а на лице такое выражение, будто несут они не водку из винного подвала, а пасхальные свечи с паперти церкви. На тревожные вопросы: "Много ли там еще?" - иные отвечают непонимающей улыбкой глухого, другие: "На всех хватит", а иные: "Последнее, с донышка слизнул".

Несколько в сторонке от очереди стоит девочка лет тринадцати, около нее группа только что подошедших, торопящихся в хвосте. Левые руки их заголены у запястья и нетерпеливо протянуты к химическому карандашу, которым девочка нумерует новоприбывающих.

Протягиваю руку жестом нищего-профессионала и я. Карандаш, споткнувшись о вытянутую контрабасной струной длинную кость, вчерчивает в кожу: 101.

И тотчас же над ухом у меня глухой и низкий голос:

- Похоже, будто гражданина Нуля меж двух штыков уводят.

Оборачиваюсь: маленькие кротовьи глаза, сочный бугристый нос, вылепленный алкоголем, выпяченный острый кадык, безвольно свисшие прокуренные усы:

- Вы последний, я последнее, и все мы по самому последнему делу. Не так ли?

Я не тороплюсь отвечать.

Пристроившийся к моей спине сто второй номер заматывает свою шею в серое кашне, вздергивая кадык и глаза кверху, будто ища вбитого в воздух крюка, годного на еще более последнее дело, прижимает руки к бокам и устанавливает попрочнее массивные ступени отливающих медью сапог, с видом человека, решившего превратиться в монумент. Все в нем теперь постепенно обездвиживается, как остывающий металл. Кроме верхних конечностей: войдя пястьями в карманы пальто, они оползают все ниже и ниже: сперва в карман нырнула пуговица на обшлаге, за ней погружается распоротый под локтем шов, вот ныряет в карман левый, затем правый локоть. Заметив мой удивленный взгляд, монумент цедит сквозь усы, как сквозь проволоку: